Ведро живых вшей

Ритуал и постмодернизм у Владимира Сорокина

Слово "постмодернизм" мало-помалу стало ругательством из грубейших. Замкнутый круг рекурсивной референции, в котором оказались постмодернисты, уничтожил самое возможность непосредственного дискурса -- постмодернист говорит не потому, что он так думает (авторство или мысль в данном контексте невозможны, как и соотнесение текста и любой из реальностей, индивидуальных и коллективных), а затем, чтобы деконструировать тот или иной формальный прием, или же спровоцировать ту или иную реакцию в аудитории. Структурная теория поймала себя за хвост -- после многих лет анализа творчества как приема, творчество стало не более и не менее как одним из приемов. Постмодернист занимается деконструкцией творчества как приема. Но деконструкция акт по своей природе крайне агрессивный, враждебный обьекту деконструкции. Постмодернизм враждебен творчеству -- неудивительно, что большинство творческих людей новой формации не желают разговаривать с постмодернистами.

Для ур-реалиста невозможен отказ от интеракции с последователями формального метода. Художественный метод ур-реализма -- атавизм, конспирология, метафизика и тотальный оккультный террор. Культурологически, наши методы до предела разрушительны и агрессивны. Подобных масштабов разрушений не добиться без самой деструктивной тактики культурного анализа -- деконструкции, примененной везде и ко всему. Отличие от постмодерна в том, что помо направляет деконструкцию на деконструкцию же, чем кастрирует ее разрушительный импульс и сводит культурный анализ к дурной бесконечности последовательной рефлексии. Чтобы не оказаться постмодернистами, нам надо избегать деконструкции деконструкции, воспринимая самые радикальные и самые разрушительные теории постмодернистов как можно более литерально, даже (и в особенности) когда источник-"автор" этих теорий отказывается от подобной интерпретации. Именно так мы подходим к творчеству гениального советского писателя В. Сорокина.

Ранние тексты Сорокина -- "30-я Любовь Марины", "Очередь" -- принадлежат канону концептуализма. Происходит сопоставление текстовых контекстов диссидентской прозы, уличной наррации и советского официоза. Ни метафизики, ни атавистических контекстов здесь нет, и при всем стилистическом совершенстве эти тексты не сильно интереснее аналогичных опусов Виктора Ерофеева. Настоящий Сорокин начинается с книги рассказов (Москва, Русслит, 1992), и гениальных романов "Норма", "Роман", "Сердца Четырех".

Как и "30-я Любовь Марины", многие рассказы Сорокина построены на сопоставлении стилистических контекстов. Но в отличие от ранней повести, где контекст эмоционально не насыщен, в рассказах преобладает контекст табуированный -- этот контекст ферален, агрессивен, перемежается колдовскими выкриками и каббалистическим волхвованием, больше всего напоминающим о Лотреамоне, о повестях Алистера Кроули и автоматическом письме А. О. Спэ. Но это не все. Даже в относительно нейтральном стилистически контексте соц-реалистического повествования, Сорокину удается воплотить ситуации поразительной степени оккультного и метафизического напряжения:

Основным противопоставлением становится противопоставление обыденного контекста или контекстов -- фронтовой или производственной прозы, матерного "внутреннего дискурза", перестроечной "чернухи" -- и непонятного, непостижимого ритуального содержания. Типичный пример -- это рассказ "Геологи", начинающийся с блестяще написанного, но совершенно обыденного разговора геологов, поставленных в тупик какой-то трудной, но неинтересной производственной задачей, который заканчивается предложением старшего из геологов "помучмарить фонку". Этот ритуал подробно описан -- геологи повторяют фразы заумного языка, а старший геолог тошнит в корытце из ладоней младших товарищей. Стилистический контекст не меняется на протяжении этого рассказа ни разу, и фонка никак не выдается из общего контекста: неопровержимая демонстрация ритуальности обыденного бытия.

Гениальный роман Сорокина, под названием "Роман", устроен точно также: 90% повествования занимает прелестная стилизация в духе Гончарова и Тургенева, которая совершенно естественно, волей логики повествования, перерастает в ужасное и непостижимое действо, подробно описанное суконно-механическим языком безучастного повествователя. Фокусом служит не противопоставление контекстов, а противопоставление привычного контекста и непривычной (но и далеко не экзотической) ритуальности.

Ритуальность обыденного бытия есть ключ к роману "Норма", представляющем собой конгломерат из разностильных текстов. Первая половина "Нормы" есть сборник рассказов из советской жизни, стилистически совершенно однородных -- единственно только, воля ритуализованного квази-советского бытия принуждает действующих лиц ежедневно сьедать кусочек говна -- "норму". Другая тема "Нормы", тоже далекая от постмодернистского канона -- распад сознания: в хрестоматийной подборке писем от ветерана к интеллигенту -- хозяину дачи, на которой живет ветеран. От письма к письму, сознание ветерана покрывается туманом, что отражается на стилистике. Последнее письмо состоит исключительно из букв "а".

Постмодернизм отказал безумию в праве на отдельный статус -- нивелировка сознания и релятивизм ценностей не позволяют провести разницы между безумием и нормальностью. С точки зрения структурного анализа, никакого безумия нет вообще (и это, конечно, правда). Но эта логика, наложенная на парадигму атомизации сознания, привела к полной потере интереса к безумию и распаду. В контексте помо, стихи Мандельштама

больше неактуальны -- у человека Нового Мирового Порядка, нет ни зеленой могилы, ни красного дыханья, ни гибкого смеха. Люди Нового Мирового Порядка предпочитают кремацию. Атавизм, безумие и распад сознания -- важнейшие темы модернизма, немыслимые в контексте постмодернизма и пост-структурализма.

В других текстах Сорокин вообще отказывается от абстрактной игры контекстов -- фокусом наррации становится оккультный ритуал:

Ни о каком постмодернизме говорить здесь не приходится -- великое множество языковых контекстов срастается в единое целое, обьединенное ритуалом. В литературе пост-структурной эпохи прием есть следствие стилистического контекста, а содержание есть следствие приема -- здесь наоборот: мешанина контекстов и приемов соединена в единое целое стержнем ритуала. Исследованию ритуала посвящена лучшая повесть Сорокина -- "Сердца Четырех". Персонажи живут и действуют в соответствии с каббалистической, нечеловеческой логикой, во имя непонятной и непостижимой цели, поминутно направляемые причудливыми гадательными обрядами. Гадание, ставшее наукой, с квази-индустриальными параферналиями и терминологией, похожей одновременно на енохианские эксперименты с языком ангелов Джона Ди и его последователей и на специализированное линго ядерных инженеров и исследователей. Цель, ради которой они жертвуют сотнями жизней -- сложный индустриальный ритуал: сплав технологии и магии, точнее, секретная ядерная технология, ставшая неотличимой от магии. На современной lingua franca -- английском -- глагол "гадать" (to divine) омонимичен прилагательному "божественный" -- гадание есть ритуал отождествления с божеством, обожествления. Обожествление четырех протагонистов "Сердец Четырех" в финале повести есть вершина русской литературы второй половины столетия, а быть может, высшая точка литературы как она есть.

Сорокин есть жрец, магик, а его тексты -- оккультное исследование. Разговоры о постмодернизме совершенно неуместны -- даже русский концептуализм, с таким блеском деконструированный Сорокиным, далеко не исчерпывается постмодернизмом.

Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим правильное:

Молочное видо -- это сисоло потненько.
Гнилое бридо -- это просто пирог.
Мокрое бридо -- это ведро живых вшей.


Миша Вербицкий