Андрей Платонов один из главных
культурно-исторических и философских
аргументов национал-большевизма. Может быть -- главный. Платонов и
есть воплощение национал-большевизма во всех его измерениях. Трудный и
непрямой наш путь к новому эпохальному переосмыслению (осмыслению) нас
самих (великороссов) -- а именно этим и является национал-большевизм
-- есть путь к постижению и проживанию Андрея Платонова. Самый кратким ответом
на вопрос ``что такое национал-большевизм?'' будет одно слово ``Чевенгур''.
Сразу к делу. ``Чевенгур'' есть базовый текст Революции. В некотором смысле он и есть выговаривание, произношение Революции. В нем Революция говорит о самой себе. Литературная судьба ``Чевенгура'' есть онтологический маршрут тайной природы Революции по русскому ХХ веку.
Когда книга была создана, было уже поздно. Расплавленный металл красного бытия застыл. Из взбудораженной бездны истории поднялись опосредующие ``железные тиски государства''. В конце 20-х ``Чевенгур'' читался как тревожное напоминание о том, как многомерна была возможность и как плоска, вытащенная из нее действительность. Это был упрек, приговор, пощечина. Взяв в руки ``Чевенгур'', советские смутились. Напоминание было слишком по живому, слишком близко и ощутимо теплились впечатанные в страницы стихии. От Платонова отвернулись.
В 70-е и 80-е ``Чевенгур'' читался как антисоветская агитка. В первый раз книга мне попала в самиздатовском варианте, напечатанная на машинке со ссылкой на парижское издание. Пасквиль на большевизм, издевательство над истоками советизма, грамотно упрятанными за долгие десятилетия режима под стандартизированные формулы бюрократии.
При этом что-то пронзительное и сверхполитическое было слишком любовным, слишком проникновенным, слишком явно и до потрясения родным, чтобы все исчерпывалось шаржем.
Явное противоречие между открытостью текста и критической функцией бросалось в глаза, но едва ли могло тогда быть адекватно расшифровано.
В какой-то момент появились перепечатки нелитературных публицистических текстов Платонова в ранних коммунистических журналах: в них он открывался как обнаженный и абсолютно искренний герой ``Чевенгура'', предлагал взорвать Памирские горы, чтобы растопить северную мерзлоту и превратить Советскую Родину в единый вечно летний сад, приводил при этом точные расчеты того количества динамита, который понадобится... Оказывается никакой сатиры или иронии, никакой критики не было и в помине. Полное отождествление. Платонов и был частью ``Чевенгура'', Революция была его духом, а сам он одной из первых новых ее творений.
Это озадачивало. От того и трудно было разрешить этот парадокс, что между ранним революционным СССР и поздним была почти обратная историческая симметрия -- с охлажденным и равноудаленным от обоих границ (начала и конца) отчужденным периодом в середине.
Советский эон был как Вселенная. Истоки его были одни, середина другая, конец третий. И при некоторой схожести фразеологии, смысловые материки менялись тотально.
``Рожденные Революцией'' держали животворное единство с ее кровавой утробой не долго. Скоро, они стали ``стесненными Революцией'', понятие было обескровлено и десемантизировано. При Сталине Революция превратилась в глиняный памятник. Без нее ничего бы не было, но ее смысл переместился отныне на невозвратную (историческую и онтологическую одновременно) дистанцию.
Позднесоветский период, из которого вылупилась заупокойная перестройка, был перенаселен ``забытыми Революцией''. Глиняному памятнику приделали брежневскую планку орденов и вставную челюсть. ``Чевенгур'' в этот период мог ассоциироваться либо с ``буржуазным кичем'', либо с умственным расстройством. Обыватель морщился от него как от церкви.
Но теперь, когда мы можем охватить все советское время, весь эон-топос большевизма целиком, звезда ``Чевенгура'' открывается нам такой, какая она есть. После краха СССР нам не с чем соотнести Андрея Платонова. ``Чевенгур'' как реальность в абсолютном надире. ``Чевенгур'' как смысл в зените умственность внимания -- ничто не мешает нам смотреть на светило прямо.
На небе смыслов мученический цветок Андрея Платонова раскрывается со всей пронзительностью несуществования.
Национал-большевизм становится интеллектуальной осью, полноценным метафизическим ядром лишь тогда, когда общая уводящая в сторону и сбивающая с толку многомерная плоть имманентного многообразия его усеченного инобытия в осуществленном, но предельно искаженном реализованном виде, окончательно расседается.
Точно также, как в европейском фашизме, пока он существовал, линия Эволы, Вирта или Юнгера, была почти неразличимой из-за громыхания конъюнктуры, но по рассеивании дыма, ретроспективно остался только слабо примешанный ко всему традиционализм, единственный заслуживающий интереса, а громоздкие опусы парт-функционеров или речи Муссолини оказались мертвыми документами эпохи, пустыми отходами от консервов. Андрей Платонов был на периферии советской культуры и советской политики. Но тени иссякли, и обнаружилось, что центральной фигурой большевизма был именно он, схвативший жизненный пар Революции, как никто другой.
``Чевенгур'' -- это учение, это нео-сакральный текст. Рассмотрим важнейшие его узлы. Чтобы понять, чтобы отождествить себя, чтобы подвигнуться.
Революция по Платонову (а это значит Революция в ее последнем, онтологическом измерении) есть дело души. Души здесь и сейчас, немедленно, неотложно, экстренно. Но душа должна быть не фасованная, не скрепленная с нумерованным и приватизированным телом, а душа в чистом виде, как она есть, во всем объеме, во всей бескрайне и безоглядной телесности ее. Душа не чья-то отдельности, но всеобщая, вседуша.
Предпосылка Революции -- всеобщее, разлитое повсюду и во всех (пусть в разной степени и по разным емкостям) томление. Душа -- это то, что стонет под гнетом не собираемой расчлененности мира, не складывающейся в равномерную мозаику, скребущей разрозненностью мыслей, чувств, созерцаемых предметов, осязаемых тварей, трудных для выговаривания и осмысления слов.
Все герои ``Чевенгура'' помазаны общей тоской. Тоска -- это донное содержание Революции, давящий изнутри, невыносимый груз.
Предчувствуемая цельность души, души как революционной профессии, никогда не является в виде сусально-ханжеских ``идеалов''. Она ноет тьмой, нудно разъедает невнятной болью, смутным веянием абсолютной и беспричинной грусти.
То, как Платонов описывает ``опыт души'', безошибочно ставит его в разряд виднейших современных мистиков: реальное столкновение с этой инстанцией бытия есть нечто противоположное лживым и самовлюбленным сказкам католиков, моралистов, теософов, торгующим по демпинговым ценам позолоченным убогим фарсом ``внутреннего света'',''озарения'', ``просветления'' и т.д. Реальное столкновение с душой подобно откашливанию могильной глины, удушью, нестерпимым запахам разлагающихся трав, слиянию с пустым сознанием червя. Дванов, герой ``Чевенгура'' думает: если человек произошел от червя, от кишки, наполненной лишь липким мраком, то не таким ли должна быть и его духовное средостение? Именно: душа, открывающая свой подлинный аромат наличия ближе всего к пустым внутренностям полой земляной тягочей и бессмысленной трубки. Это абсолютно неизбежно -- шар подлинного бытия разрозненно граничит с нашим миром своей самой внешней, самой отталкивающей, обросшей илом нижних вод стороной, и продраться к центральному ядру можно лишь через сверхплотные регионы ядовито-кислых скорлуп.
Мистический опыт души открывается магическими пролетариями Платонова через сложную практику отрицания.
В ``Чевенгуре'' наличествует целый веер алхимических рецептов трансмутации.
Общая картина этого большевистского герметизма такова: потаенное и истинное Целое, в его свободном расплавленном, предшествующем разделению состоянии -- душа -- подвергается воздействию нехорошего начала. Под ядовитым дуновением вынырнувшего из-за запретной тени зла душа начинает отчуждаться от себя, порождая своей гибелью, своим темным закатом антибытие. Это антибытие окончательно воцаряется в частном, в приватизированном имении, в обладании, в отсечении от невидимой, потревоженной, удавленной тайной ткани ссохшихся узлов. Мучаясь, кончается душа, когда ложь эксплуатации превращает ее в частную собственность, обкрадывая и изнуряя до ничто ее сладкое содержание.
Людей становится много, они делят душу на свои нарезы, обустраивают индивидуальные тела, замахиваются на природу, на души других.
Одним из ключевых рычагов эксплуатации, по Платонову, является разум.
``Живое'' здесь надо понимать в онтологическом смысле, ``душа''. Душа ``прет'' против ума, который вместе с эксплуатацией, частной собственностью, отчуждением, ожиданием, буржуазией, постепенностью, временем и историей стоит на противоположной стороне классовых сражений.
Трудно сказать, где в большевистской метафизике ``Чевенгура'' располагается сам ``темный принцип'', ``ариман'', а где лишь результаты его злодейства над душой и жизнью. Весь арсенал неаутентичного бытия -- имущество, работа, смерть, индивидуальность и рассудок -- равно инструменты классового, онтологического врага. Его не исправить и не улучшить, так как это ``преграда'', сам ``сатана'' из особой почвенной великороссийской мистической доктрины сокровенного большевизма Андрея Платонова.
В этом месте объясняющий теоретический аспект национал-большевизма переходит в праксис. Вера без дел мертва.
Начинается осуществление невозможного.
Праксис магического большевизма заключается в великом творческом разрушении, в тотальном разрушении всех преград и пределов. Все, что было хоть в малой степени самодовольным продуктом отчуждения (а следовательно пусть нестойким и не убежденным, но пособником его) подлежит искоренению.
Великое отрицание преграды, как главное условие обиходования мировой души, отнюдь не доказательство простой наивности чевенгурцев, т.е. всех нас, русских, поддавшихся на донный большевистский зов. Отрицание преграды -- это освобождение пути для бытия, это максимум того, что мы можем сделать сами и по своей воле, чтобы не посягнуть на фальсификацию, подделку того, что может обнаружиться за разодранными завесами. Уничтожить несовершенное -- в наших силах, создать совершенное -- не в наших. Все абсолютно верно. Созидать новую неотчужденную онтологию должна она сама. Наше дело, наш долг, наш подвиг -- расстелить призывную пустоту, выпустить ее наружу из наших сердец, смести вон упорствующего классового врага -- цепляющегося за обладание, за свое ``я'', за свои привычки, свои продукты, свои ритмы.
Здесь кроется таинство милосердного нежного большевицкого геноцида, вдохновившего когда-то другого пророка национал-большевизма, великого Николая Клюева на загадочные, головокружительно неведомые по происхождению строки:
И мы видим как вожделенно подвергающиеся ликвидации кулаки и полубуржуи сами воспринимают свою кончину. Они отнюдь не просто ``несчастные жертвы варварства''. Они соучаствуют своего, но только как могут, пассивно, половинчато, в мистерии ``страшного суда'', ``конца света'', ожидание которого составляло смысл их старообрядческого (говоря о жителях Чевенгура Платонов пишет имя Господа на старообрядческий манер, давая важный намек) существования.
В этом -- оскорбительно для малой мысли и минимально гуманистических стандартов, но с предельной метафизической откровенностью -- проступает тот парадокс о причине и следствие зла, о котором мы упоминали выше. Буржуи и полубуржуи не только соучастники и сподвижники мирового зла отчуждения, какой-то частью своей души они еще и жертвы его. А следовательно, действительная их часть воспринимает акт ликвидации как насилие, а малый, глубоко запрятанный пролетарско-великороссийский элемент в последних глубинах смиренно радуется искупительной кончине -- в этом предрасстрельном покое, с поразительной достоверностью описанном Платоновым, светится их соучаствующее торжество в новом бытии.
Коммунисты не просто расстреливают буржуев, они ритуально простреливают им горло в области желез (налицо знание Платоновым магической анатомии), где у тех находится ``душа''. И только полное уничтожение -- физическое и ритуальное -- приравнивает пассивных соучастников мистерии души с активными. После окончательного уничтожения буржуазных элементов наступает общенациональное примирение с трупами:
Коммунизм есть не только советская власть плюс электрификация всей страны. Это уже обустраивающий, нэповский по сути тезис. Коммунизм по Платонову есть конец света, окончание всемирной истории, начало особого, изъятого из заразных объятий материи обнаженного цикла солнечной Вечности.
Уничтожение буржуев и полубуржуев -- эти последние вообще сами напросились на то, чтобы быть расстрелянными поутру из пулемета, так как тяга к имуществу и обладанию превысила их стремление быть -- есть не акт возмездия, но осуществление вселенской теургии, подлом запретной двери, за которой одиноко тосковала в темные эпохи эксплуатация солнечная дева Цельного. Полубуржуи краем сознания, побочной логикой понимают важность и священную неибходимость собственного истребеления. Они, отпущенные ревкомом Чевенгура, никуда не ушли и сами поставили себя под пулементыне пули Кирея, спешно уничтожившего врагов, чтобы бы не омрачать пробуждения в первом дне чевенгуровского коммунизма товарища Чепурного.
Формально вроде бы полубуржуи ``иметь'' поставили выше ``быть'', и в следствии обреченно потыкались в прихваченные сверх обычной нормы куски мануфактур недоуменными ртами. Но потаенно не только жадность, но и закупоренная жажда страдать заставила чевенгуровских полубуржуев пренебречь милостивым правом к депортации.
Уничтожить ради торжества коммунизма надо все -- эксплуататорский класс, собственность и собственников, производительный труд, мировую историю, индивидуальную мотивацию, и самое главное разум.
Немецкий философ Людвиг Клагес суммировал эту древнейшую сакральную практику в краткой формуле ``душа против сознания'' (``Die Seele gegen der Geist''). Душа намного выше и ниже разума одновременно, она качественно инакова по отношению к нему. Разум весь строится на дроблении, он считает и разымает, мешает (быстро или медленно -- у кого как) квантики штучных вещей и представлений, дробя чувства, калеча интуитивные движения, преобразуя предсловесные токи сердечных глубин в хищную хитро-корыстную затею.
Блаженны нищие духом, то есть сознанием, разумом, умом. Блаженны идиоты, блаженны обреченные и трагичные борцы с главным эксплуататором -- рассудком. Это наш внутренний буржуа. Вторая сторона другой противоестественной эксплуататорской химеры -- ``индивидуального я''.
Все бытие чевенгурцев, лопающееся от жаркой тяги к освобождению души, исполнено звонкого, вибрирующего безумия. Безумие -- единственное и главное содержание их революционного жизненного процесса. Сложнейший онтологический путь, культивация самых тайных и опасных тропинок жизни.
Шизофреники, тяжелые придурки, ''прочие'', утратившие от бездны лишений простейший ментальный аппарат, едва-едва с огромным трудом способные управиться с простейшими операциями над своим телесным естеством, не прекращающийся полуколлективный полуперсональный делирий снов, переходящих в явь, и снова возвращающихся в онейрическую степь... Содержание коммунистического островка предельно нелепо.
В Чевенгуре это нагнетено до предела, так, что дрожь пронизывает и привычных ко всему коммунистов из других мест. Иногда Платонов достигает в исследовании этой рискованнейшей стихии критических предельных секторов. Леденит своей потусторонней достоверностью сцена с одинокой бочкой в степи.
-- Это упавшая звезда -- теперь ясно! -- сказал Чепурный, не чуя горения своего сердца от долгого спешного хода. -- Мы возьмем ее в Чевенгур и обтешем на пять концов. Это не враг, это к нам наука прилетела в коммунизм... (...)
-- А может, это какая-нибудь помощь или машина Интернационала, проговорил Кеша. -- Может, это чугунный кругляк, чтоб давить самокатом буржуев... Раз мы здесь воюем, то Интернационал тот о нас помнит...
-- Не иначе как бак с сахарного завода, -- произнес Вековой пока без доверия к самому себе. (...)
Бак замедлился и начал покачиваться на месте, беря какой-то сопротивляющийся земляной холмик, а затем и совсем стих в покое. Чепурный, не думая, хотел что-то сказать и не смог этого успеть, услышав песню, начатую усталым грустным голосом женщины:
Приснилась мне в озере рыбка,
Что рыбкой я была...
Плыла я далеко-далеко,
Была жива и мала...
И песня никак не кончилась, хотя большевики были согласны ее слушать дальше и стояли еще долго в жадном ожидании голоса и песни.(...)
-- А кто же там такой -- спросил Кеша.
-- Неизвестно, объяснил Жеев. -- Какая-нибудь полоумная буржуйка с братом -- до вас они там целовались, а потом брат ее отчего-то умер и она одна запела...(...)
-- Как будем? -- спросил Чепурный всех. Все молчали, ибо взять буржуйку или бросить ее -- не имело никакой полезной разницы.
-- Тогда бак в лог, и тронемся обратно мыть полы.''
В этом функция инициатических текстов -- сам факт их внимательного прочтения делает соучастником радикального разрывного опыта.
Только в одном месте ``Чевенугра'' сотканного из многомерного инициатического абсурда он достигает уровня в чем-то даже превосходящего эпизод с бочкой. Речь идет о приезде Копенкина с Двановым в имение, где вместо колонн стоили три пары гигантских женских ног из белого мрамора. Там же приезжие познакомились со статьей из газеты ``Бедняцкое благо''.
Каких ``зарвавшихся Кронштадтом''? Это взволновало и озадачило Дванова.''
На таких виражах пролетарской агитации -- ``пашите снег'' -- обнаруживается инициатическое сочленение тяжелого геноцидального праксиса большевизма с возвышенной стихией ректифицированного белого безумия. ``Пахота снегов'' -- безусловно ``альбедо'', ``работа в белом''. Преображение почвы в новый трансцендентный цвет.
Его сердце пусто, в него свободно поместится несколько миллионов французов, толпы немцев, весь состав африканской континентальной баржи, редкие и мудрые как котики эвенки, толстобедрые низенькие арабы с усами, половина Китая и еще разрозненные поштучные дикари, ученые, изобретатели и сторожа вопросительной не догадывающейся о своей исконной обезумелости планеты. Но войдя в тайное любящее без жалости и сострадания великоросское сердце, они уже оттуда никогда не выйдут. Шарик скатится в Русь, в ее вопрос, в ее расовый отчаянный протяжный возглас, и канут в никуда, чтобы выплыть на Страшным Суде не по отдельности, не по народам и отрядам, а скопом, шаром, одной неразличимой, крутосваренной, замученной кровавой нежной массой: вот мы, не судите нас строго, русское сердце уже сделало с нами все, что можно. Голый шар народов, усталый, прокатившийся по Уралу и Сибири, утонувший в кавказских реках и съеденный колдунами Якутии -- очнется как Всемирное Братство Трудящихся, утесненное счастьем смерти в наших объятиях...
Любопытны и фенотипические детали ``Чевенгура''. Большевики, коммунисты, пролетариат, по Платонову белобрысые, голубоглазые или сероглазые с курносым (``башмачком'') носом. Крючковатый нос, темные волосы, карие или черные глаза -- признак буржуя, белого, нетрудового элемента.
Солнечные арийские большевики против лунно-левантийских пособников капитала.
Явно говорит об особом расово-магическом устройстве русских Платонов в описании откровенной встрече Дванова с мужиком, который осознал, что он -- ``бог'' и стал питаться одной землей, добывая из нее все полезное для существования.
Белые гниды, все мерившие по себе, посчитали, что пролетариат отнял все у буржуев, чтобы просто встать на их место, присвоить их собственность, поменять владельца. Что, мол, произошла лишь ротация элит, а принципы общественного устройства остались прежними. Ничего подобного: пособники демона отчуждения возводят на пролетаристов-великороссов напраслину. Задача коммунизма не присвоить вещи, оставшиеся от темной эпохи капитала, но поступить с ними совершенно иным образом. Противоположным. Лучшие сердца Чевенгура -- Чепурный, Пиюся, Копенкин, Дванов, Гопнер -- бьются над этой новой коммунистической манерой обращения с материальными предметами. Ощупью продвигаются они к оперативной магии бесконечной солярной растраты -- по ту сторону чреватого новым отчуждением труда. Это вехи экономики Страшного Суда.
Чевенгурцы ищут не укрепить вещи, не рационализировать их и даже не перераспределить их справедливо, но дематериализовать их, вернуть во всеобщую кровоточащую страдательную матрицу Целого. Исхитрившись, набравшись потаенной воли и полнясь ускользающей стратегией пролетариат тщится растворить имущество в волнах коллективного сна, истончить его до последней внутренней черты, пролетаризировать, кенотически умалить его, стереть до тайного невидимого красно-магического любовного корня.
Это кенотический путь как промежуточную фазу предполагает абсурдное употребление вещей, дерационализацию их функций. Эта идея проходит сквозь весь платоновский роман. Там все предметы, элементы одежды, продукты питания и передвижения используют мимо их обычной нормы. Бомбы Пашинцева пустые внутри, на средневековых доспехах привернута красная звезда, герои кормят тараканов, уничтожают посевы, внезапно бегут без всякой видимой причины в заросшую степь. Важная деталь, каждый, кто попадает в Чевенгур меняет свой обычный костюм на какой-то идиотский ансамбль, сотканный из разнородных элементов. У приезжих отбирают их вещи и с насильной нежностью всучают героические обмотки, ненужные летом валенки, нелепые картузы или шлемы. Классичным становится хождение без штанов.
Сложна и многомерна стратегия великой траты: можно передвигать дома, сдвигая их посолидарней друг к другу, можно перетаскивать сады, можно лепить из глины памятники живым ненаглядным товарищам, можно добывать огонь с помощью деревянного колодца, можно трудиться над созданием гигантского маяка, можно доедать остаточных одичавших кур, вытесывать из черных корней деревянные мечи, а можно и просто ловить клопов в дыриях соседских хат. Иными словами, труд или любая какая деятельность в коммунизме должна либо переполосывать вещи в экстравагантные и предельно бессмысленные ансамбли, либо уничтожать их, либо делать противное себе и полезное другому. И зорко блюсти, чтобы весь процесс всеобщего избавления от уз материи шел непрерывным кругом -- не застопориваясь нигде, не зацепляясь ни за какое прижимистое, индивидуальное, рациональное зерно.
Социолог и антрополог Марсель Мосс в свое время написал знаменитое ``Эссе о даре'', где отмечал центральное место ``экономики траты'' в сакральных обществах (это эссе стало стартовой чертой для экономической философии и социологии Жоржа Батайя). По Моссу хозяйственно-социальный баланс традиционного и особенно архаического общества основывается на жертвенном, бессмысленном, праздничном уничтожение добавочного продукта. Это сохраняет общинный баланс и препятствует возникновению отчужденных капиталистических отношений.
Чевенгурцы доходят в этом до не снившихся ни Моссу, ни даже Батайю границ. Трата в коммунимзе становится аболютной. Ей подлежат не просто прибавочные продукты, но вообще все. Задача коммунистов истратить до нитки всю вопросительную тяжесть имманетного мира.
Удивительно сходна с антикапиталистической мыслью Батайя и тема ''солярного труда''. В Чевенгуре работает солнце, главный ``небесный пролетарий''. Солнце -- традиционный символ безвозвратного дара. Оно отдает свои собственные лучи, рождаемые из него самого, вовне -- без ожидания возмещения затрат, без процентов, просто так, ни за что, всем и всему от внутреннего жаркого изобилия, от чрезмерности своего огня, от свободной прозрачной производительной жертвенности. Именно солнечная энергия противопоставлялась Жоржем Батайем вампирической, лунной, собственнической природе капитализма, ткущего бесконечную ``процентную паутину'', мучительствующе помещая прибавочный продукт в новые закабаляющие спирали обогащения и эксплуатации бытия. Революцию Батай представлял как восстание солнца против банкиров и трестов, как взрыв (из-за перегрева) нетраченного, уловленного света, задушенного в темных подвалах финансов. Эта же революционная природа солнца, его пролетарское (=великорусское) происхождение триумфально утверждается Платоновым в ``Чевенгуре''. Лунопоклонники с темными зрачками, кривыми носами и туго набитыми узлами мануфактуры порешились стыдливой страдательной умной рукой музыкального пулеметчика Кирея (``Кирей для сочетания работы пулем╦та со своим телом не мог не поддакивать ему руками и ногами''.) И солнце осталось свободным и сильным. На утро первого дня коммунизма после окончательного истребления ``преграды'' - восход упругий, небывалый, вечный и абсолютно новый.
-- Дави! -- еще раз радостно сжал свои кулаки Пиюся -- в помощь давлению солнечного света в глину, в камни и в Чевенгур.
Но и без Пиюси солнце упиралось в землю сухо и твердо -- и земля первая, в слабости изнеможения, потекла соком трав, сыростью суглинков и заволновалась всею волосистой расширенной степью, а солнце только накалялось и каменело от напряженного сухого терпения.
У Пиюси от едкости солнца зачесались десны под зубами: ``Раньше оно так никогда не всходило, -- сравнил в свою пользу Пиюся, -- у меня сейчас смелость карябается в спине, как от духовой музыки''.''
Классическая тема диалектики между мистикой, основанной на прямом опыте священного, и институционализированной религией, строящей сложные конструкции на основании веры в это священное. Религия -- промежуток между бытием и его истоком. Когда она мистична, то соединяет, ``связывает'' (``re-ligio'' по латыни, дословно , ``связь'') их. Но чаще всего, она надзирает над тем, что бы кто случайно или по рвению не приблизился слишком тесно к этому истоку. Тогда будут подорваны основы власти и религиозного имущества -- морального и материального. Так между опытом внутренней онтологии с ее непроговариваемым, заново рождающимся каждый раз новым именем и отчужденными конструкциями ученой ``духовной'' схоластики возникают классовые противоречия.
В мистическом опыте человек обнажает своей внутренней тьме самого себя, стирает себя, расшивает мозг и внутренности. Это невероятный риск -- свет души окатывает мраком -- и совершенно не обязательно он быстро (или вообще когда-либо) рассеется. Мистик становится заложником сосущей воронки скрытого центра, и более не способен сам выстраивать стратегию передвижений, поступков, дискурсов. Строго говоря, реальный мистический опыт возможен лишь в обскурантном отношении к религиозным догмам. Ткань души всегда оказывается не такой, как предписано. Абсурдные потоки новых ускользающих цепей мгновенно смывают тщательные конструкции догматико-ритуальных систем. Мистик заведомо обнажен. В Церковь в таком виде не пойдешь... Разве что в странный храм Чевенгура, превращенный в ревком.
Единственно, что понятно великороссам-большевикам в религии -- это учение о конце света. Здесь никаких проблем не возникает. Тут-то и наступает все главное, чаемое, лучшее, упованное.
Грани стираются. Нету смерти, нету старой жизни, нету преград и различий, нет индивидуальных душ, нет имущества, нет тел. Все погашено и зажжено одновременно. Сердечная пустота обездоленных, пролетариев, ``прочих'' рождает абсолютные сумерки незаходящего свечения. Времени нет. Это наступил заветный час коммунизма, рассеялся туман рассудка, огненный шар всеобщего безумия Вселенной поднимается из ниоткуда, затмевая частности.
Идея воскресения мертвых (в федоровском гетеродоксальном варианте), которую навязчиво пытаются распознать у Платонова, на самом деле, здесь не центральна. Чепурный хочет воскресить умершего у нищенки мальчика лишь для демонстрации принципиальной незначимости смерти. И показательно, что он удовлетворяется рассказом о горестном сновидении скорбящей матери. Сон ли, явь ли, жизнь, смерть ли -- не играет большого значения в коммунизме. Это не розовая пастораль буржуазной надежды на сытость и бессмертие. Конец света есть наступление качественно нового состояния бытия, не представимого доселе, не имеющего общей меры с теми параметрами, которыми мы оперируем до наступления коммунизма.
Большевизм -- это мистика выше религии, сладостное черное подныривание в ночное озеро мира, подо дно реальности, к затопленным пластам иного света. Мистика не может удержаться в рамках морали. Мораль, догма все только откладывает. Так же ничто же не может совершить, довести до конца закон. Свобода никогда и никому не дается в конце пути. Она есть здесь и сейчас, в полшага -- как безотзывный бросок тела и ума в бездну магического безумия Революции души.
Свобода -- это быть русским и не иметь ничего.
Святотатство большевизма - акт сам по себе не противорелигиозный, но сверхрелигиозный, это сметание границ, чтобы все стало храмом и алтарем, чтобы не укрылась где темная гидра отчуждающей буржуазной рассудочности, эгоизм обладания, искушение поучения.
У Блока ( еще одного великого национал-большевика) в ``Двенадцати'' это ясно -- ``Впереди Исус Христос''. Платонов сложнее (и может быть, честнее). Он не спешит с именами. Он хочет, чтобы сладостные воды расплавленного солнечного Иного назвали себя сами.
Но ожидание в Чевенгуре всерьез и страшно.
-- Товарищи, мы живем теперь тут, как население, и имеем свой принцип существования... И хотя ж мы низовая масса, хотя мы самая красная гуща, но нам кого-то не хватает и мы кого-то ждем!..''
И не вождя и не Ленина, не руководящей директивы, и не наставления. ``Красная гуща'' мирового дна ждет Того Самого.
Мишель Фуко (ученик Батайя, пропитанный его национал-большевистскими темами, которые в целом имеют множество параллелей с Платоновым) сформулировал очень правильную мысль: понятие ``секса'' рождено как специфический культурно-цивилизационный миф западной культуры -- от католического Средневековья до современного буржуазного порядка. Европейский ``дизпозитив сексуальности'', диалектика ее разрешения-подавления, соткали динамическую систему власти и восстания на Западе. ``Секс'', следовательно, явление западное и буржуазное. Фуко противопоставляет ему ars erotica (``искусство эротики'') сакральных обществ античности и Востока. Ars erotica есть сакрализация пола и не имеет ничего общего (или мало общего) со сложной и конститутивной для Запада и его цивилизации системой характерных обсессий, ингибиций, раскрепощений ``сексуальности''. Гениально (не подобрать другого слова) развенчивает Фуко наивные мифы фрейдо-марксизма и райхианства, утверждающие будто ``освобождение сексуальности'' революционно само по себе и способно опрокинуть отчуждающую, ингибирующую власть. Сегодня правота Фуко наглядно очевидна. И ``сексуальность'' Запада раскрепощена, а власть капитала от этого не только не ослабла, но въелась в мозжечок его верных и безответных мондиалистских рабов.
Как обстоит дело с ``сексом'' в Чевенгуре?
В Чевенгуре, как и в СССР, ``секса нет''. Девушка из перестроечного круглого моста, над которой столько смеялись умнейшие противозачаточные журналисты, озвучила великую цивилизационную исконно советскую большевистскую великорусскую истину. На Руси и на Руси Советской ``секса'' не было.
Что же тогда было? Ars erotica, свойственная сакральному обществу? Тоже нет, не выходит. Что-то третье. Не западный католико-буржуазный (и либертарианский на противоположном конце) дизпозитив, и не простая сакрализация, как в Индии, Китае или у арабов. Таинство пола русские искали своим собственным путем. Где-то по кривым и окольным тропам, пролагая таинственные колеи, затягивающиеся живой глиняной грязью, вымывая давленной кровью, ломая кости и рвя мясо...
Русская любовь не попадает никуда. Она вне искусства и вне секса, вне сакрализации и вне ``вытеснения в многополюсный дискурс''. Это не норма и не перверсия, не прохлада и не огурцовое брызжущее вожделение.
Русь никогда не знала пола не только как универсального ответа (западного ``дизпозитива сексуальности''), но и как символа, подлежащего углублению, она его тоже не знала.
Поэтому Чевенгур, освобождая все и вся, не выливается в розово-банную оргию, в пролетарскую свальню, в жадное набрасывание на остылых после геноцида ненужных классов, рассеянных по пустырям голодных и присмиренных баб. Революционный большевистский пол обнажает затаенную и противоразумную почву полового вопроса. Особость великорусского пола в том, что не направлен ни на себя, ни на другого, в нем нет ни либидо, ни нарциссизма. Русский пол взбудоражено бестелесен, это огнедышащее возбуждение покойников или духов камышей, вод, горящих скирд и овинов. Русский пол веет насквозь, подхватывая по сбивчивому пути все подряд -- портки, мужиков, товарищей, тараканов, раздутый, готовый лопнуть лежалый труп, попавшихся под руку отстиранных дев, отстреленные конечности, ослюнелых лошадей, свитый бурьян, серые обнажившие свои трещины почвы, косые или набелено уютные постройки, бледную и мертвую Розу Люксембург, далекие зарницы, уродливых диспропорциональных птиц, глупую музыку и бессовестную сердечную пустоту, утягивающую в плесневый колодец сердца огромное, расстроенное в его корневых узлах, краденное бытие.
Телесно иногда сходятся и расходятся герои Платонова. Но всегда как-то мимо. Решая что-то попутно столь важное и утягивающее, что блики внимания на ласке и мгновенном разделенном тепле ничего не решают и долго не держатся, не затрагивают главного (даже его окрестностей) и не мобилизуют его. Русские не погружаются в пол, не одерживаются им. Это напротив, сам пол, мужчина, женщина, волны упругой сдавленной нежности (подушки и дети, а также кусты, фонари, столбы и зубы...) погружаются в Русское, растворяясь в нем, ежась от безумия новых неведомых революционных почв. Чевенгурцы похлопывают друг друга, целуются, прижимаются, кормят упрощенной до пленки отвратительной пищей. Иногда им приходит в голову искать сподвижниц, но они быстро забывают об этом и сожалеют только о пропавшем в степях по этому заданию формулирующему Прокофию. Это особый бесстыдный и аскетический децентрированный и вынесенный в вопросительное безумие, не раскладывающееся на составляющие комплексы, пол. Таким полом обладают, видимо, ангелы. Неопределенным, смазанным, бурно неясным, томительно темным -- не имеющим ни ясного объекта, ни ясного субъекта. Пол как процесс вне диалектики, вне подавления или свободы. Он вплетен в неразрешимые вопросы конца света, он пронизан, горестно утыкан абсурдом и безумием, он неизлечим, не объясним, не способен объяснить ни себя, ни всего остального. Он почти излишен, но как и всякая вещь требует не столько уничтожения, сколько искусного обратного ввержения вовнутрь, в исходную матрицу, томительно ожидает засовывания в причинное, цельное, солнечно антикапиталистическое, обобществленное, вечное время, в центральные закоулки и тупики красной сахарной смерти.
Поэтому в глубине души я рад сейчас невидимому скептическому вою, который сопровождает наше национал-большевистское литературоведческое исследование национал-большевистского же писателя Андрея Платонова (вот только что какой-то высокий скрипучий голос выкрикнул -- ``откуда вы взяли, что Андрей Платонов был национал-большевиком?'').
Платонов -- осевой писатель Руси, не только советской, маго-большевистской, но всегдашней, полупроявленной и неизменной, укрывающейся, воющей неслышным голосом под гробными снегами отчуждения.
Какова историческая судьба Чевенгура и кто его нынешние наследники?
Великую Правду Платонова скрыли, когда она родилась. Только она родилась, ее усыпили, окислили прохладой Горького, замутили коммунистическими балбесами. Это бесхозное наследие, куда опасаются тянуть поганые лапы прямые апологеты Запада и Капитала (кроме разве совсем бесстыдной русофобской гадины Парамонова), но от которого наших современных большевиков немедленно, но до исподнего стошнит.
``Чевенгур'' написано на знамени новой национал-большевистской доктрины нашего самосознания. Это карта маршрута гносеологической историософской дефиниции. Это наше наследство.
Мы переписываем этот текст в более сухой, отвлеченной, более подходящей моменту форме. Чтобы не расстрачивать смехотворно его тайный запал, чтобы философски оледенить важнейшую солярную энергию инициатического завета Андрея Платонова -- так она еще продержится, и не распылится в пародийный кич, и не одряхлеет в отчужденных тисках ''академического'' (=``рессантимантного'') литературоведения. Для нас Платонов -- доктрина. Мы берем ее на себя и интеллектуально оправдываем все вплоть до прямого геноцида отчуждающих классов и рациональных структур. Мы принимаем как догму чевенгурское безумие, мы скоро отправимся пахать снег.
Кое у кого из нас есть тот самый, оставшийся от ликвидатора Кирея легендарный пулемет.
Но все в свое время. Размена охлажденного до нужного мига доктринализированного наследия магического национал-большевизма на плоть и ткань политического действия однажды произойдет. Не сейчас. Пока в политике время буржуазных петрушек и справа и слева. В этой магме отчуждения, обвинения, буржуазной вакханалии и инерциального позднесоветского вырождения, великому Чевенгуру не место.
Никто не помнит о страдании, о перерезанных глотках, о дующихся покойниках, о нищих изголодавшихся детях, о сиротской страждущей русской пролетарской земле, о бесконечной и грозной веренице национальных трупов, разбросанных по всюду, везде складированных, все переполнивших. Мертвые сгрудились над нами, от них тесно и душно. История давит себя последней гадкой петлей. Трещат опоры материков, заводятся скользкие, язвящие воды мировых бассейнов...
Зреет -- но вне внимания омертвелых отчуждением марионеток -- прелюдия Нового Чевенгура, Последнего Чевенгура. Слышен в абсолютной тишине, не предвещающей ничего, кроме полночи и океана Крови, таинственный поцелуй большевистской зари.
Мы снова отберем у вас все. Не чтобы иметь, чтобы быть, чтобы ничего не оставить как есть, чтобы упразднить все отдельное, и привести к тотальности Победы все общее, единое, Целое.
Погибли, растворившись, под бездушными белогвардейскими саблями герои солярного города. Нет памятника, гениально задуманного Александром Двановым -- руна Тиу, двухконечная стрела вертикально на горизонтальной восьмерке математической бесконечности. Бесконечность, пронзающая вечность. Построим.
Земные останки чудо-города, где уже свершился страшный суд, описал и оприходовал для ренегатки Клавдюши Прокофий Дванов, дедушка по материнской линии Михаила Сергеевича Горбачева.
Великий Город временно переехал в сферы солярного революционного догматизма, возвратился в мучительное лоно Цельности. Тела и мысли втянулись назад в сны, потом сны в водовороты темноты без сновидений, потом в предрассветную тьму матери мира, потом в ее световое сердце, потом еще глубже и страшнее, еще глубже и страшнее... Там они продолжают трудное начатое: Степан Копенкин, ``японец'' Чепурный, Пиюся, Пимен Крапов, Андрей Платонов, Александр Дванов, Александр Блок, Николай Клюев, Кирей, Юшка, Карчук, пешеход товарищ Луй -- весь сонм всосанных последней тайной закончившегося бытия национал-большевистских душ.
Мы сторожи каналов города-грома, где Splendor Solis осуществляет великое делание белой рабочей Руси, Абсолютной Родины.
Великий Андрей Платонов, рожденный век назад, рожденный век вперед. Рожденный Чевенгуром, родивший Чевенгур.
Субъектом человеческого объекта делает только Красная Смерть.
А.Дугин