Ф.М.Достоевский. Братья Карамазовы. Часть вторая. Книга пятая: Pro и contra.

Глава IV. Бунт.

  - Я тебе должен сделать одно признание, - начал Иван: - я никогда не мог по-
нять, как можно любить своих ближних. Именно ближних-то, по-моему, и невозмож-
но любить, а разве лишь дальних. Я читал вот как-то и где-то про "Иоанна Ми-
лостивого" (одного святого), что он, когда к нему пришел голодный и обмерзший
прохожий и попросил согреть его, лег с ним вместе в постель, обнял его и на-
чал дышать ему в гноящийся и зловонный от какой-то ужасной болезни рот его. Я
убежден, что он это сделал с надрывом лжи, из-за заказанной долгом любви,
из-за натащенной на себя эпитимии. Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот
спрятался, а чуть покажет лицо свое - пропала любовь.
  - Об этом не раз говорил старец Зосима, - заметил Алеша, - он тоже говорил,
что лицо человека часто многим еще неопытным в любви людям мешает любить. Но
ведь есть и много любви в человечестве, и почти подобной Христовой любви, это
я сам знаю, Иван...
  - Ну я-то пока еще этого не знаю и понять не могу, и бесчисленное множество
людей со мной тоже. Вопрос ведь в том, от дурных ли качеств людей это происхо-
дит, или уж оттого, что такова их натура. По-моему, Христова любовь к людям
есть в своем роде невозможное на земле чудо. Правда, он был бог. Но мы-то не
боги. Положим, я, например, глубоко могу страдать, но другой никогда ведь не
может узнать, до какой степени я страдаю, потому что он другой, а не я, и,
сверх того, редко человек согласится признать другого за страдальца (точно
будто это чин). Почему не согласится, как ты думаешь? Потому, например, что от
меня дурно пахнет, что у меня глупое лицо, потому что я раз когда-то отдавил
ему ногу. К тому же страдание и страдание: унизительное страдание, унижающее
меня, голод, например, еше допустит во мне мой благодетель, но чуть повыше
страдание, за идею, например, нет, он это в редких разве случаях допустит, по-
тому что он, например, посмотрит на меня и вдруг увидит, что у меня вовсе не
то лицо, какое, по его фантазии, должно бы быть у человека, страдающего за та-
кую-то, например, идею. Вот он и лишает меня сейчас же своих благодеяний и да-
же вовсе не от злого сердца. Нищие, особенно благородные нищие, должны бы были
наружу никогда не показываться, а просить милостыню через газеты. Отвлеченно
еще можно любить ближнего и даже иногда издали, но вблизи почти никогда. Если
бы все было как на сцене, в балете, где нищие, когда они появляются, приходят
в шелковых лохмотьях и рваных кружевах и просят милостыню, грациозно танцуя,
ну тогда еще можно любоваться ими. Любоваться, но все-таки не любить. Но до-
вольно об этом. Мне надо было лишь поставить тебя на мою точку. Я хотел заго-
ворить о страдании человечества вообще, но лучше уж остановимся на страданиях
одних детей. Тем не выгоднее для меня, разумеется. Но, во-первых, деток можно
любить даже и вблизи, даже и грязных, даже дурных лицом (мне, однакоже, кажет-
ся, что детки никогда не бывают дурны лицом). Во-вторых, о больших я и потому
еще говорить не буду, что, кроме того, что они отвратительны и любви не заслу-
живают, у них есть и возмездие: они съели яблоко и познали добро и зло и стали
"яко бози". Продолжают и теперь есть его. Но деточки ничего не съели и пока
еще ни в чем не виновны. Любишь ты деток, Алеша? Знаю, что любишь, и тебе бу-
дет понятно, для чего я про них одних хочу теперь говорить. Если они на земле
тоже ужасно страдают, то уж, конечно, за отцов своих, наказаны за отцов своих,
съевших яблоко, - но ведь это рассуждение из другого мира, сердцу же человече-
скому здесь на земле непонятное. Нельзя страдать неповинному за другого, да
еще такому неповинному! Подивись на меня, Алеша, я тоже ужасно люблю деточек.
И заметь себе, жестокие люди, страстные, плотоядные, карамазовцы, иногда очень
любят детей. Дети, пока дети, до семи лет например, страшно отстоят от людей:
совсем будто другое существо и с другою природой. Я знал одного разбойника в
остроге: ему случалось в свою карьеру, избивая целые семейства в домах, в ко-
торые забирался по ночам для грабежа, зарезать заодно несколько и детей. Но,
сидя в остроге, он их до странности любил. Из окна острога он только и делал,
что смотрел на играющих на тюремном дворе детей. Одного маленького мальчика он
приучил приходить к нему под окно, и тот очень сдружился с ним... Ты не зна-
ешь, для чего я это все говорю, Алеша? У меня как-то голова болит, и мне
грустно.
  - Ты говоришь с странным видом, - с беспокойством заметил Алеша, - точно ты
в каком безумии.
  - Кстати, мне недавно рассказывал один болгарин в Москве, - продолжил Иван
Федорович, как бы и не слушая брата, - как турки и черкесы там у них, в Болга-
рии, повсеместно злодействуют, опасаясь поголовного восстания славян, - то
есть жгут, режут, насилуют женщин и детей, прибивают арестантам уши к забору
гвоздями и оставляют так до утра, а поутру вешают - и проч., всего и вообра-
зить невозможно. В самом деле, выражаются иногда про "зверскую" жестокость че-
ловека, но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверь никогда не мо-
жет быть так жесток, как человек, так артистически, так художественно жесток.
Тигр просто грызет, рвет и только это и умеет. Ему и в голову не вошло бы при-
бивать людей за уши на ночь гвоздями, если б он даже и мог это сделать. Эти
турки, между прочим, с сладострастием мучили и детей, начиная с вырезания их
кинжалом из чрева матери, до бросания вверх грудных младенцев и подхватывания
их на штык в глазах матерей. На глазах-то матерей и составляло главную сла-
дость. Но вот, однако, одна меня сильно заинтересовавшая картинка. Представь:
грудной младенчик на руках трепещущей матери, кругом вошедшие турки. у них за-
теялась веселая штучка: они ласкают младенца, смеются, чтобы его рассмешить,
им удается, младенец рассмеялся. В эту минуту турок наводит на него пистолет в
четырех вершках расстояния от его лица. Мальчик радостно хохочет, тянется ру-
чонками, чтоб схватить пистолет, и вдруг артист спускает курок прямо ему в ли-
цо и раздробляет ему головку... Художественно, не правда ли? Кстати, турки,
говорят, очень любят сладкое.
  - Брат, к чему это все? - спросил Алеша.
  - Я думаю, что если дьявол не существует и, стало быть, создал его человек,
то создал он его по своему образу и подобию.
  - В таком случае, равно как и бога.
  - А ты удивительно как умеешь оборачивать словечки, как говорит Полоний в
"Гамлете", - засмеялся Иван. - Ты поймал меня на слове, пусть, я рад. Хорош же
твой бог, коль его создал человек по образу своему и подобию. Ты спросил сей-
час, для чего я это все: я, видишь ли, любитель и собиратель некоторых факти-
ков и, веришь ли, записываю и собираю из газет и рассказов, откуда попало, не-
которого рода анекдотики, и у меня уже хорошая коллекция. Турки, конечно, вош-
ли в коллекцию, но это все иностранцы. У меня есть и родные штучки и даже по-
лучше турецких. Знаешь, у нас больше битье, больше розга и плеть - это нечто
уже наше и не может быть у нас отнято. За границей теперь как будто и не бьют
совсем, нравы, что ли, очистились, али уж законы такие устроились, что человек
человека как будто уж и не смеет посечь, но зато они вознаградили себя другим
и тоже чисто национальным, что у нас оно как будто и невозможно, хотя, впро-
чем, кажется, и у нас прививается, особенно со времени религиозного движения в
нашем высшем обществе. Есть у меня одна прелестная брошюрка, перевод с фран-
цузского, о том, как в Женеве, очень недавно, всего лет пять тому, казнили од-
ного злодея и убийцу, Ришара, двадцатитрехлетнего, кажется, малого, раскаявше-
гося и обратившегося к христианской вере пред самым эшафотом. Этот Ришар был
чей-то незаконнорожденный, которого еще младенцем, лет шести, _подарили_ роди-
тели каким-то горным швейцарским пастухам, и те его взрастили, чтоб употреб-
лять в работу. Рос он у них, как дикий зверенок, не научили его пастухи ниче-
му, напротив, семи лет уже посылали пасти стадо, в мокреть и в холод, почти
без одежды и почти не кормя его. И, уж конечно, так делая, никто из них не за-
думывался и не раскаивался, напротив, считал себя в полном праве, ибо Ришар
подарен им был как вещь и они даже не находили необходимым кормить его. Сам
Ришар свидетельствует, что в те годы он, как блудный сын в Евангелии, желал
ужасно поесть хоть того месива, которое давали откармливаемым на продажу
свиньям, но ему не давали даже и этого и били, когда он крал у свиней, и так
провел он все детство свое и всю юность, до тех пор, пока возрос и, укрепив-
шись в силах, пошел сам воровать. Дикарь стал добывать деньги поденною работой
в Женеве, добытое пропивал, жил как изверг и кончил тем, что убил какого-то
старика и ограбил. Его схватили, судили и присудили к смерти. Там ведь не сен-
тиментальничают. И вот в тюрьме его немедленно окружают пасторы и члены разных
Христовых братств, благотворительные дамы и проч. Научили они его в тюрьме чи-
тать и писать, стали толковать ему Евангелие, усовещевали, убеждали, напирали,
пилили, давили и вот он сам торжественно сознается, наконец, в своем преступ-
лении. Он обратился, он написал сам суду, что он изверг и что наконец-таки он
удостоился того, что и его озарил господь и послал ему благодать. Все взволно-
валось в Женеве, вся благотворительная и благочестивая Женева. Все, что было
высшего и благовоспитанного, ринулось к нему в тюрьму; Ришара целуют, обнима-
ют: "Ты брат наш, на тебя сошла благодать!" А сам Ришар только плачет в умиле-
нии: "Да, на меня сошла благодать! Прежде я все детство и юность мою рад был
корму свиней, а теперь сошла и на меня благодать, умираю во господе!" - "Да,
да, Ришар, умри во господе, ты пролил кровь и должен умереть во господе. Пусть
ты невиновен, что не знал совсем господа, когда завидовал корму свиней и когда
тебя били за то, что ты крал у них корм (что ты делал очень нехорошо, ибо
красть не позволено), - но ты пролил кровь и должен умереть". И вот наступает
последний день. Расслабленный Ришар плачет и только и делает, что повторяет
ежеминутно: "Это лучший из дней моих, я иду к господу!" - "Да, - кричат пасто-
ры, судьи и благотворительные дамы, - это счастливейший день твой, ибо ты
идешь к господу!" Все это двигается к эшафоту вслед за позорною колесницей, в
которой везут Ришара, в экипажах, пешком. Вот достигли эшафота: "Умри, брат
наш, - кричат Ришару, - умри во господе, ибо и на тебя сошла благодать!" И вот
покрытого поцелуями братьев брата Ришара втащили на эшафот, положили на гиль-
отину и оттяпали-таки ему по-братски голову за то, что и на него сошла благо-
дать. Нет, это характерно. Брошюрка эта переведена по-русски какими-то русски-
ми лютеранствующими благотворителями высшего общества и разослана для просве-
щения народа русского при газетах и других изданиях даром. Штука с Ришаром хо-
роша тем, что национальна. У нас хоть нелепо рубить голову брату потому толь-
ко, что он стал нам брат и что на него сошла благодать, но, повторяю, у нас
есть свое, почти что не хуже. У нас историческое, непосредственное и ближайшее
наслаждение истязанием битья. У Некрасова есть стихи о том, как мужик сечет
лошадь кнутом по глазам, "по кротким глазам". Этого кто ж не видал, это ру-
сизм. Он описывает, как слабосильная лошаденка, на которую навалили слишком,
завязла с возом и не может вытащить. Мужик бьет ее, бьет с остервенением,
бьет, наконец, не понимая, что делает, в опьянении битья сечет больно, бесчис-
ленно: "Хоть ты и не в силах, а вези, умри, да вези!" Клячонка рвется, и вот
он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по "кротким глазам". Вне себя
она рванула и вывезла и пошла, вся дрожа, не дыша, как-то боком, с какою-то
припрыжкой, как-то неестественно и позорно - у Некрасова это ужасно. Но ведь
это всего только лошадь, лошадей и сам бог дал, чтоб их сечь. Так татары нам
растолковали и кнут на память подарили. Но можно ведь сечь и людей. И вот ин-
теллигентный образованный господин и его дама секут собственную дочку, младен-
ца семи лет, розгами - об этом у меня подробно записано. Папенька рад, что
прутья с сучками, "садче будет", говорит он, и вот начинает "сажать" родную
дочь. Я знаю наверно, есть такие секущие, которые разгорячаются с каждым уда-
ром до сладострастия, до буквального сладострастия, с каждым последующим уда-
ром все больше и больше, все прогрессивней. Секут минуту, секут, наконец, пять
минут, секут десять минут, дальше, больше, чаще, садче. Ребенок кричит, ребе-
нок, наконец, не может кричать, задыхается: "Папа, папа, папочка, папочка!"
Дело каким-то чертовым неприличным случаем доходит до суда. Нанимается адво-
кат. Русский народ давно уже назвал у нас адвоката - "аблакат - нанятая со-
весть". Адвокат кричит в защиту своего клиента. "Дело, дескать, такое простое,
семейное и обыкновенное, отец посек дочку, и вот, к стыду наших дней, дошло
до суда!" Убежденные присяжные удаляются и выносят оправдательный приговор.
Публика ревет от счастья, что оправдали мучителя. Э-эх, меня не было там, я бы
рявкнул предложение учредить стипендию в честь имени истязателя!.. Картинки
прелестные. Но о детках есть у меня и еще получше, у меня очень, очень много
собрано о русских детках, Алеша. Девчоночку маленькую, пятилетнюю, возненави-
дели отец и мать, "почтеннейшие и чиновные люди, образованные и воспитанные".
Видишь, я еще раз положительно утверждаю, что есть особенное свойство у многих
в человечестве - это любовь к истязанию детей, но одних детей. Ко всем другим
субъектам человеческого рода эти же самые истязатели относятся даже благо-
склонно и кротко как образованные и гуманные европейские люди, но очень любят
мучить детей, любят даже самих детей в этом смысле. Тут именно незащищенность-
то этих созданий и соблазняет мучителей, ангельская доверчивость дитяти, кото-
рому некуда деться и не к кому идти, - вот это-то и распаляет гадкую кровь ис-
тязателя. Во всяком человеке, конечно, таится зверь, зверь гневливости, зверь
сладострастной распаляемости от криков истязуемой жертвы, зверь без удержу,
спущенного с цепи, зверь нажитых в разврате болезней, подагр, больных печенок
и проч. Эту бедную пятилетнюю девочку эти образованные родители подвергали
всевозможным истязаниям. Они били, секли, пинали ее ногами, не зная сами за
что, обратили все ее тело в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности: в
холод, в мороз запирали ее на всю ночь в отхожее место, и за то, что она не
просилась ночью (как будто пятилетний ребенок, спящий своим ангельским сном,
еще может в эти лета научиться проситься) - за это обмазывали ей все лицо ее
калом и заставляли ее есть этот кал, и это мать, мать заставляла! И эта мать
могла спать, когда ночью слышались стоны бедного ребеночка, запертого в под-
лом месте! Понимаешь ли ты это, когда маленькое существо, еще не умеющее даже
осмыслить, что с ней делается, бьет себя в подлом месте, в темноте и в холоде,
крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми, не-
злобивыми, кроткими слезками к "боженьке", чтобы тот защитил его, - понимаешь
ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мой божий и смиренный, по-
нимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана! Без нее, говорят, и
пробыть бы не мог человек на земле, ибо не познал бы добра и зла. Для чего по-
знавать это чертово добро и зло, когда это столького стоит? Да ведь весь мир
познания не стоит тогда этих слезок ребеночка к "боженьке". Я не говорю про
страдания больших, те яблоко съели, и черт с ними, и пусть бы их черт взял, но
эти, эти! Мучаю я тебя, Алешка, ты как будто бы не в себе. Я перестану, если
хочешь.
  - Ничего, я тоже хочу мучиться, - пробормотал Алеша.
  - Одну, только одну еще картинку, и то из любопытства, очень уже характер-
ная, и главное, только что прочел в одном из сборников наших древностей, в
"Архиве", в "Старине", что ли, надо справиться, забыл даже где прочел. Этобы-
ло в самое мрачное время крепостного права, еще в начале столетия, и да здрав-
ствует освободитель народа! Был тогда в начале столетия один генерал, генерал
со связями большими и богатейший помещик, но из таких (правда, и тогда уже,
кажется, очень немногих), которые, удаляясь на покой со службы, чуть-чуть не
бывали уверены, что выслужили себе право на жизнь и смерть своих подданных.
Такие тогда бывали. Ну вот живет генерал в своем поместье в две тысячи душ,
чванится, третирует мелких соседей как приживальщиков и шутов своих. Псарня с
сотнями собак и чуть не сотня псарей, все в мундирах, все на конях. И вот дво-
ровый мальчик, маленький мальчик, всего восемь лет, пустил как-то, играя, кам-
нем и зашиб ногу любимой генеральской гончей. "Почему собака моя любимая охро-
мела?" Докладывают ему, что вот, дескать, этот самый мальчик камнем в нее пус-
тил и ногу ей зашиб. "А, это ты, - оглядел его генерал, - взять его!" Взяли
его, взяли у матери, всю ночь просидел в кутузке, наутро чуть свет выезжает
генерал во всем параде на охоту, сел на коня, кругом него приживальщики, соба-
ки, псари, ловчие, все на конях. Вокруг собрана дворня для назидания, а впере-
ди всех мать виновного мальчика. Выводят мальчика из кутузки. Мрачный, холод-
ный, туманный осенний день, знатный для охоты. Мальчика генерал велит раздеть,
ребеночка рездевают всего донага, он дрожит, обезумел от страха, не смеет пик-
нуть... "Гони его!" - командует генерал. "Беги, беги!" - кричат ему псари,
мальчик бежит... "Ату его!" - вопит генерал и бросает на него всю стаю борзых
собак. Затравил в глазах матери, и псы растерзали ребенка в клочки!.. Генера-
ла, кажется, в опеку взяли. Ну... что же его? Расстрелять? Для удовлетворения
нравственного чувства расстрелять? Говори, Алешка!
  - Расстрелять! - тихо проговорил Алеша, с бледною, перекосившеюся какою-то
улыбкой подняв взор на брата.
  - Браво! - завопил Иван в каком-то восторге, - уж коли ты сказал, значит...
Ай да схимник! Так вот какой у тебя бесенок в сердечке сидит, Алешка Карама-
зов!
  - Я сказал нелепость, но...
  - То-то и есть что но... - кричал Иван. - Знай, послушник, что нелепости
слишком нужны на земле. На нелепостях мир стоит, и без них, может быть, в нем
совсем ничего бы и не произошло. Мы знаем, что знаем!
  - Что ты знаешь?
  - Я ничего не понимаю, - продолжал Иван как бы в бреду, - я и не хочу теперь
ничего понимать. Я хочу оставаться при факте. Я давно решил не понимать. Если
я захочу что-нибудь понимать, то тотчас же изменю факту, а я решил оставаться
при факте...
  - Для чего ты меня испытуешь? - с надрывом горестно воскликнул Алеша, - ска-
жешь ли мне, наконец?
  - Конечно, скажу, к тому и вел, чтобы сказать. Ты мне дорог, я тебя упустить
не хочу и не уступлю твоему Зосиме.
  Иван помолчал с минуту, лицо его стало вдруг очень грустно.
  - Слушай меня: я взял одних деток для того, чтобы вышло очевиднее. Об ос-
тальных слезах человеческих, которыми пропитана вся земля от коры до центра, -
я уж ни слова не говорю, я тему мою нарочно сузил. Я клоп и признаю со всем
принижением, что ничего не могу понять, для чего все так устроено. Люди сами,
значит, виноваты: им дан был рай, они захотели свободы и похитили огонь с не-
беси, сами зная, что станут несчастны, значит, нечего их жалеть. О, по моему,
по жалкому, земному эвклидовскому уму моему, я знаю лишь то, что страдание
есть, что виновных нет, что все одно из другого выходит прямо и просто, что
все течет и уравновешивается,- но ведь это лишь эвклидовская дичь, ведь я знаю
же это, ведь жить по ней я не могу же согласиться! Что мне в том, что виновных
нет и что я это знаю, - мне надо возмездие, иначе ведь я истреблю себя. И воз-
мездие не в бесконечности где-нибудь и когда-нибудь, а здесь уже на земле, и
чтоб я его сам увидал. Я веровал, я хочу сам и видеть, а если к тому часу буду
уже мертв, то пусть воскресят меня, ибо если все без меня произойдет, то будет
слишком обидно. Не для того же я страдал, чтобы собой, злодействами и страда-
ниями моими унавозить кому-то будущую гармонию. Я хочу видеть своими глазами,
как лань ляжет подле льва и как зарезанный встанет и обнимется с убившим его.
Я хочу быть тут, когда все вдруг узнают, для чего все так было. На этом жела-
нии зиждутся все религии на земле, а я верую. Но вот, однакоже, детки, и что я
с ними стану тогда делать? Это вопрос, который я не могу решить. В сотый раз
повторяю - вопросов множество, но я взял одних деток, потому что тут неотрази-
мо ясно то, что мне надо сказать. Слушай: если все должны страдать, чтобы
страданием купить вечную гармонию, то при чем тут дети, скажи мне, пожалуйста?
Совсем непонятно, для чего должны были страдать и они, и зачем им покупать
страданиями гармонию? Для чего они-то тоже попали в материал и унавозили собою
собою для кого-то будущую гармонию? Солидарность в грехе между людьми я пони-
маю, понимаю солидарность и в возмездии, но не с детками же солидарность во
грехе, и если правда в самом деле в том, что и они солидарны с отцами их во
всех злодействах отцов, то уж, конечно, правда эта не от мира сего и мне непо-
нятна. Иной шутник скажет, пожалуй, что все равно дитя вырастет и успеет на-
грешить, но вот же он не вырос, его восьмилетнего затравили собаками. О Алеша,
я не богохульствую! Понимаю же я, каково должно быть сотрясение вселенной,
когда все на небе и под землею сольется в один хвалебный глас и все живое и
жившее воскликнет: "Прав ты, господи, ибо открылись пути твои!" Уж когда мать
обнимется с мучителем, растерзавшим псами сына ее, и все трое возгласят со
слезами: "Прав ты, господи", то уж, конечно, настанет венец познания и все
объяснится. Но вот тут-то и запятая, этого-то я и не могу принять. И пока я на
земле, я спешу взять свои меры. Видишь ли, Алеша, ведь, может быть, и действи-
тельно так случится, что когда я сам доживу до того момента али воскресну,
чтоб увидать его, то и сам я, пожалуй, воскликну со всеми, смотря на мать, об-
нявшуюся с мучителем ее дитяти: "Прав ты, господи!", но я не хочу тогда вос-
клицать. Пока еще время, спешу оградить себя, а потому от высшей гармонии со-
вершенно отказываюсь. Не стоит она слезинки хотя бы одного только замученного
ребенка, который бил себя кулачонком в грудь и молился в зловонной конуре сво-
ей неискупленными слезками своими к "боженьке"! Не стоит потому, что слезки
его остались неискупленными. Они должны быть искуплены, иначе не может быть и
гармонии. Но чем, чем ты искупишь их? Разве это возможно? Неужтотем, что они
будут отомщены? Но зачем мне их отмщение, зачем мне ад для мучителей, что тут
ад может поправить, когда те уже замучены? И какая же гармония, если ад: я
простить хочу и обнять хочу, я не хочу, чтобы страдали больше. И если страда-
ния детей пошли на пополнение той суммы страданий, которая необходима была для
покупки истины, то я утверждаю заранее, что вся истина не стоит такой цены. Не
хочу я, наконец, чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына пса-
ми! Не смеет она прощать ему! Если хочет, пусть простит за себя, пусть прос-
тит за себя, пусть простит мучителю материнское безмерное страдание свое; но
страдания своего растерзанного ребенка она не имеет права простить, не смеет
простить мучителя, хотя бы сам ребенок простил их ему! А если так, если они не
смеют простить, где же гармония? Есть ли во всем мире существо, которое могло
бы и имело право простить? Не хочу гармонии, из-за любви к человечеству не хо-
чу. Я хочу оставаться лучше со страданиями неотомщенными. Лучше уж я останусь
при неотомщенном страдании моем и неутоленном негодовании моем, _хотя бы я был
и неправ_. Да и слишком дорого оценили гармонию, не по карману нашему вовсе
столько платить за вход. А потому свой билет на вход спешу возвратить обратно.
И если только я честный человек, то обязан возвратить его как можно заранее.
Это и делаю. Не бога я не принимаю, Алеша, я только билет ему почтительнейше
возвращаю.
  - Это бунт, - тихо и потупившись проговорил Алеша.
  - Бунт? Я бы не хотел от тебя такого слова, - проникновенно сказал Иван. -
Можно ли жить бунтом, а я хочу жить. Скажи мне сам прямо, я зову тебя - отве-
чай: представь, что это ты сам возводишь здание судьбы человеческой с целью в
финале осчастливить людей, дать им, наконец, мир и покой, но для этого необхо-
димо и неминуемо предстояло бы замучить всего лишь одно только крохотное соз-
даньице, вот того самого ребеночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на нео-
томщенных слезках его основать это здание, согласился ли бы ты быть архитекто-
ром на этих условиях, скажи и не лги!
  - Нет, не согласился бы, - тихо проговорил Алеша.
  - И можешь ли ты допустить идею, что люди, для которых ты строишь, согласи-
лись бы сами принять свое счастие на неоправданной крови маленького замученно-
го, а приняв, остаться навеки счастливыми?
  - Нет, не могу допустить. Брат, - проговорил вдруг с засверкавшими глазами
Алеша, - ты сказал сейчас: есть ли во всем мире существо, которое могло бы и
имело право простить? Но существо это есть, и оно может все простить, всех и
вся _и за все_, потому что само отдало неповинную кровь свою за всех и за все.
Ты забыл о нем, а на нем-то и созиждается здание, и это ему воскликнут: "Прав
ты, господи, ибо открылись пути твои".
  - А, это "единый безгрешный" и его кровь! Нет, не забыл о нем и удивлялся,
напротив, все время, как ты его долго не выводишь, ибо обыкновенно в спорах
все ваши его выставляют прежде всего. Знаешь, Алеша, ты не смейся, я когда-то
сочинил поэму, с год назад. Если можешь потерять со мной еще минут десять, то
я б ее тебе рассказал?
  - Ты написал поэму?
  - О нет, не написал, - засмеялся Иван, - и никогда в жизни я не сочинил даже
двух стихов. Но я поэму эту выдумал и запомнил. С жаром выдумал. Ты будешь
первый мой читатель, то есть слушатель. Зачем в самом деле автору терять хоть
единого слушателя, - усмехнулся Иван. - Рассказывать или нет?
  - Я очень слушаю, - произнес Алеша.
  - Поэма моя называется "Великий инквизитор", вещь нелепая, но мне хочется ее
тебе сообщить.