Сначала я тебя убью, а потом ты меня убьешь
Мне нужно в третий раз переписывать программу, чтобы
учесть советы прекрасного Мити Манина в деле симуляции
животного интеллекта. А я больше не хочу.
О способах самоуничтожения элиты. Тоже не хочу.
У меня
был друг Паша Иванов, не знаю, жив ли, пару месяцев уж
не видала. А мы учились в одном классе, только его
выгнали в начале десятого за библиотечные книжки (Мишу
Вербицкого выгнали за систематические опоздания в конце
девятого). Кроме того, он, по матшкольным понятиям, жил
поблизости: зимой пешего ходу чуть меньше часа через
понтонный мост. Мы в метро вместе ездили и время от времени
ходили гулять. Иванов гениально рассказывал о преступлениях
еврейского народа -- я ничего не помню по девичьему
легкомыслию -- а также о том, что интеллигенция должна
осознать свою вину перед народом и более-менее удавиться.
Самоустраниться, да. По пяти часов кряду.
Окончив школу, Иванов поступил в МИРЭА и "ушел в систему" --
отрастил хаер то есть, стал ездить по стране автостопом и
повсюду делать любовь, а не войну, на зависть аскетически
воспитанным одноклассникам. Мама его, гордая и все еще
необычайно красивая дама с тонкими чертами лица и проч.
и проч. (в седьмом классе она водила нас человек пять по
церквам московским и рассказывала, как строились), жила в
страхе с тех самых пор.
Я училась тогда на физтехе, и у меня намечался полузачет.
На занятия я не ходила, надо было читать книжки, значит.
Была весна, начинался март. Мне позвонила мама Паши Иванова.
-- Юличка, простите... Павлик, случайно, не у вас? -- дома
его звали Павлик или Павел.
-- Нет, -- говорю, -- к сожалению.
-- А... вы не знаете, где он может быть?
И она, кажется, плачет по телефону, чего, вообще говоря, не
бывает. Рассказывает, что Павлик в своей комнате слушал
музыку громко, закатал рукава и штанины брюк, нанес себе
глубокие порезы бритвой или перочинным ножом -- "кажется,
еще наглотался каких-то таблеток, вы знаете, у него были
страшные глаза, пустые совсем" -- перевязал их бинтами
кое-как, выпил в доме одеколон и уехал прочь. И мама
Иванова звонила... (перечисляет ужасные места, квартиры
друзей, превращенные в притоны и проч.), но нигде его не
нашлось. Обещаю узнать. Звоню кому-то, узнаю, что Иванов
у Вербицкого. А мы с Мишей тогда находились в жестокой
ссоре, поэтому к нему позвонить не могу, но спешу
обрадовать маму Иванова. Миша ведь не пьет, не курит, не
глотает таблеток.
-- Вот видите, все в порядке, Павлик у Миши Вербицкого.
Молчание в трубке, потом:
-- Юличка! Пожалуйста... заберите его оттуда!
Звоню Мише Вербицкому. Иванов берет трубку.
-- Да, привет (он думает, что это он мне звонит), я у Вербицкого,
а ты не хочешь сюда приехать?
-- Не очень, -- говорю. -- А тебе как раз, похоже, пора домой.
Давай встретимся на Октябрьском поле в ...
-- Подожди, -- говорит.
Уходит куда-то. Через некоторое время берет трубку Миша и
говорит:
-- Знаешь, сейчас в воздухе такое веяние -- я не хочу тебя
видеть.
-- Здравствуй, -- говорю, -- тоже очень рада тебя слышать,
а можно мне Иванова?
-- Понятно, -- говорит Миша и зовет Иванова.
Я, разозлившись, диктую Иванову, где и когда мы встречаемся.
-- Это в метро? -- спрашивает растерянно.
-- Да, -- говорю, -- Октябрьское поле. Пересадка на
ст. м. Горьковская.
-- В метро я уже пробовал! Меня туда не пускают...
После некоторых пререканий сходимся на том, что Паша попробует
еще раз.
Приезжаю на ст. м. Октябрьское поле с рассчитанным опозданием;
жду еще сорок минут. В дальних вагонах появляется Паша Иванов.
Он идет по широкой дороге между колоннами, раскинув руки, как
парус. Его как бы качает ветром. Я не двигаюсь с места,
понимая, что он все равно промахнется. Действительно, не дойдя
нескольких шагов до меня, он заключает в объятия массивную
серую тумбу -- кажется, это уборочная машина, какие стоят
иногда в метро. Обнимает ее с большим чувством, нет сомнений,
что люди давно не видались. Подождав немного из вежливости,
я подхожу и трогаю его за плечо. Иванов оборачивается и
спрашивает без всякого удивления:
-- А, это опять ты? (В смысле, еще одна.)
И мы идем вверх по лестнице, пытаясь выбраться из метро. Иванов
вдруг начинает наступать на ноги прохожим и нервно отпрыгивать,
опять попадая на чьи-то ноги и тут же снова отскакивая в сторону,
но это удается переждать. Никто нас не бьет.
В набитом троллейбусе эта внезапная навязчивая идея Иванова
оборачивается серьезным препятствием. Он отчаянно пляшет по
ногам ближайших к нам пассажиров, но отпрыгнуть не может.
Пассажиры ругаются и тычут Иванова в бок. Я вывожу его из
троллейбуса; надо идти пешком. Это, в общем, недалеко.
На улице Иванов оживляется и начинает что-то рассказывать.
Но он изрядно пьян -- хвастает, что, в дополнение к своей
поллитре водки, выпил в доме у Вербицкого весь одеколон и
лосьон "Розовая вода" -- а мысли у пьяного человека, как
известно, ходят по кругу. Поэтому он говорит:
-- Я придумал новый способ самоубийства. Головой об пол
биться. Вот так! -- и бац башкой об пол.
Март месяц холодный и грязный, особенно в оттепель.
Прохожие сторонятся. Иванов встает как ни в чем не бывало
и мы идем дальше. Через какое-то время он вспоминает снова:
-- А! Я тебе не говорил еще? Я придумал новый способ
самоубийства, очень хороший, -- и опять бац башкой.
Ознакомившись с новым способом в третий раз, я подумала,
что мама Иванова просила меня не об этом. Иванов уже весь
измазан черной соленой грязью и покрыт следами ушибов.
Я беру его под руку и стараюсь говорить убедительно,
дескать, хороший способ, даже очень хороший, я и сама давно
собираюсь свести счеты с миром, но здесь как-то неловко,
прохожие беспокоятся, давай, мол, дойдем до дому, а там
уж...
Иванов доволен:
-- А. Ты тоже хочешь покончить с собой. Это хорошо.
Я не знал. У меня дома два топора есть. Давай сначала
я тебя убью, а потом ты меня убьешь.
-- Отлично, -- говорю, -- здравая мысль.
Приходим домой. Отчим Иванова, на десять лет старше нас,
стоит выпимши. Смазливый дядечка -- за что, как видно,
его и держат -- глупый ужасно, пытается прочесть морали
не столько Иванову, сколько мне, но слишком часто икает.
Оставляем его на пороге на середине фразы, уходим в
комнату. Иванов, вспомнив о чем-то, выходит умыться.
Я сажусь на подоконник, с раздражением думаю о том, что
полузачет и не успею прочесть всего, достаю сигарету и
курю, высунувшись наружу (мама Иванова не переносит дыма).
Иванов, вернувшись, достает какой-то узорчатый перочинный
нож:
-- Это мне Желудев подарил!
И начинает демонстрировать ножа возможности: у него много
лезвий, и он, потому что финский, открывается хитрой кнопкой.
-- Хочешь посмотреть, чем я порезался?
-- Нет, -- говорю.
-- Нет, ты посмотри, это очень хорошая вещь.
-- Ей-богу, -- говорю, -- неинтересно.
Иванов настаивает, протягивает мне раскрытое лезвие. Я
автоматически (со зла, наверное) беру его и выкидываю в
окно. То, что происходит дальше, довольно невероятно.
Иванов тощий, сложения дистрофического; девушкам нравилось,
а учителю физкультуры нет. Тем не менее, Иванов берет меня
за шиворот, вытаскивает наружу (правда, я и так сидела,
свесив ноги поверх карниза) и держит на весу. Этаж седьмой,
кажется. Но я не могу отметить это обстоятельство: не могу
даже вдохнуть воздух. Вероятно, через секунду (которая мне
кажется длинной) Иванов меня втаскивает назад и ставит на
пол. Я пытаюсь дышать и ничего не говорю пока, собираясь,
впрочем, врезать ему по роже. Иванов со вздохом говорит:
-- Ладно. Я на тебя не сержусь. Я не сержусь на такие
вещи, которые сам мог бы сделать. Я был в гостях, и там
мне залили паспорт вином. Видишь? (Показывает паспорт
со слипшимися страницами красного цвета.) Но я им ничего
не сказал, потому что сам так же мог бы сделать.
Взглянув на меня, продолжает:
-- Видишь, из-за тебя опять кровь течет тут, придется
еще бинт искать. (Это у него от усилия раскрылись
шрамы.)
Я понимаю, что мне совершенно нечего на это возразить.
Иванов с моей помощью меняет перевязки. Мы пьем чай.
Потом сочиняем по строчке нижеследующий неоконченный
манифест:
Погасло дневное светило,
Когда по кругу разгорелись
Костры такие, что от ветра
Огонь до неба доставал.
И мы собрались строить башни.
Гори, мой город златоверхий,
Бегите, жители, на волю,
Ударом молнии по полю
Ваш путь до ближнего костра.
Посыпаны дороги солью.
Хлеба, готовые к застолью,
И реки, полные вина,
И все, чем славен Сатана,
Укроем кругом стен и башен,
И все, что было, станет нашим.
На этом месте Иванов заснул у меня на плече, а я встала,
и, подложив ему под голову вместо плеча диванную подушку
(как камень в сказке), ушла домой пешком, потому что метро
уже не ходило. Примерно так.