Маленький человек с портфелем и колокольчиком,
человекоядный зверь альзабо, император и другие
сотрудники радиофирмы.

Поэт-анархист Пашка Драбаряшка сидел на перильце мусорного плетеного кресла и чистил перья от налипших соринок. Шариковые ручки он, кажется, отрицал --- а вернее, собственного мнения на этот счет у него не было. Если бы были ручки, он бы писал ручками. А чернила Пашке налил сосед, страдавший алкоголизмом: сказал, что чернила ему не нужны.

И вот, Пашка Драбаряшка, набравший в скверике голубиных перьев, облепленных засохшим пометом и еще чем-то поверх этого, сидел на перильце мусорного кресла и пытался привести эти перья в рабочий вид. Может быть, Зойка Поганка зайдет к нему сегодня, а может, и не зайдет. Если зайдет, должна застать его за работой. Разве так уж неизбежен на Пашкиных перьях голубиный помет?

Но в дверь постучали. Пашка прикрыл свое хозяйство газетой и пошел скинуть крючок, стараясь не спешить лишнего. В сердце, однако ж, началось знакомое свербление, и мышцы ног растворяла неназываемая слабость. Все-таки она, стерва, поди ж ты, вспомнила о поэте и анархисте! хотя и в пятницу, и потом через два дня, все уже было: пришла, махнула хвостом... небось за хвост не ухватишь.

Вот и хорошо: не трудиться, не прогонять.

Пашка распахнул дверь, нечаянно шагнул вперед и столкнулся нос к носу с Габздиллой, толстым мусорным человеком, кой-как проживающим на помойке без паспорта, мало, тяжело говорящим и до слез похожим на обезьяний зад.

--- Ты... --- растерянно выдохнул Пашка, так что снаружи могло показаться, будто он потрясен внезапным явлением к нему Габздиллы и все никак не поверит своему счастью, --- а ну пошел.

И Пашка попытался захлопнуть дверь.

--- Арр... урр... --- прохрипел гость, сцапал дверь за необструганный край и попытался улыбнуться, чтобы задобрить хозяина. Во рту у него обнаружилась желтая полусгнившая клыкастая каша.

--- Ну чего ты?.. --- пробормотал Пашка, чуть отступая. --- Нету у меня, нету... сам с ночи не жрамши.

Габздилла льстиво захихикал, как-то еще похотливо повизгивая, и лапой указал в сторону стола. Пашка обернулся и увидел чернильницу.

--- Ты сдохнешь от этого, --- он неуверенно возразил.

Габздилла замахал когтями, в то же время непристойно гримасничая сине-красным лицом, в морщинках, с гусиной кожей. Потом сделал шаг в сторону, и за его спиной Пашка увидел незнакомого маленького человечка.

Маленький человечек, одетый пестро и странно, но вместе с тем как будто по форме, аккуратно улыбнулся, сделал движение, которое могло бы сойти за официальный поклон, и сказал:

--- Здравствуйте. Я работаю на радио.

Воздух в комнате отчего-то разволновался, тронул нестойкие оконные стекла, сорвал газету. Перья не преминули, конечно же, воспарить, но налипший груз голубиного помета довольно скоро вернул их к земле. На стол ни одно из них не упало: только на кресло и на пол.

Пашка рассвирепел.

--- Я, --- он сказал, --- считаю радио орудием пропаганды. Радио, --- он еще добавил, --- это бомба замедленного воздействия в нечистоплотной руке государства.

Маленький человечек, ни слова не говоря, достал из-за спины небольшой ярко-серый портфель. Вынул из портфеля клечатый платок, тщательно вытер им руки и продемонстрировал платок Пашке --- уже белоснежный, без единого изъяна. (Правда, тут же он неловко двинул руками, и стало видно, что платков два, белый и клечатый. Но Пашка, который все равно не понял, к чему это, подумал --- ладно, пускай.)

После этого человечек еще порылся в портфеле и извлек оттуда маленький глиняный колокольчик. Опустил портфель вниз, в лестничный холод, зажал его между боками черных ботинок, как поступают некоторые люди в набитом транспорте. Взял колокольчик за ушко и щелкнул его ногтем, как вшу.

--- Средства массовой информации, --- зазвенел колокольчик, --- суть важные органы машины подавления, к которым также относится комплекс от младенческих лет прививаемых нам манер... --- волна задрожала и оборвалась.

А? --- радостно засуетился человечек, весь излучая свет, --- что вы скажете? Отличный прибор! Все понимает, --- похвалил он свой глиняный колокольчик.

--- Входите, что ли, --- Пашка совсем отступил от двери. Тут оказалось, что Габздилла уже, неведомо как, просочился в квартиру и всей своей нелепой бесформенной получеловеческой тушей валялся в углу, очевидно, нализавшись чернил.

--- Если вам нужно его подвинуть, --- с неожиданно официальной предупредительностью подчеркнул впорхнувший в дом крошечный человечек, --- ни в коем случае не стесняйтесь.

Пашка подумал --- что за херня все-таки.

--- А почему он с вами пришел?

Карлик грустно и строго поглядел на него снизу вверх.

--- Штат опустившихся сотрудников, --- он сказал, --- у нас вообще не маленький. Они честно исполняют свой долг.

--- А на что у них уходит зарплата? --- не унимался Пашка, в котором проснулось что-то склочное, коммунальное.

--- Они, --- отвечал карлик, --- не получают зарплат.

И в плотном воздухе, полном чернильных паров, нависавшем уже с потолка теневым покрывалом, Пашке почудилось... неважно что; ведь все это было ясно и так. Как анархист, Пашка понимал, что деньги в обществе --- фикция, фантом и иллюзия. Какая-то выродившаяся общая сущность, которая, может, и стояла за каждой вещью, когда-нибудь в древние времена... а перетащили ее из глубины на осязаемую, мусолимую пальцем поверхность, она и выдохлась. Целое нельзя дробить на части: части разлетаются в разные стороны, энергия сродства оборачивается нетерпимой враждой. И уж никак нельзя делить и пересчитывать общую меру --- она не поддается... не поддается... ведь это и не есть равноценная мера, но материал, из которого... Чернила-то Габздилла сожрал.

Обезьяны, вдруг вспомнил Пашка, это умные негры, которые не хотели работать. Можно сказать, идеал анархиста. Пашка постоял немного, увидал маленького человечка в своем мусорном кресле, подумал и, не выбирая слов, жестко спросил его:

--- Чем обязан?

Маленький человечек слегка привстал в кресле.

--- Напротив, это я, как представитель фирмы и от себя лично, признателен вам.

Пашка вспомнил еще, что этой ночью видел во сне чемпиона горно-лыжного спорта (он сам будто и был тот чемпион), высокие горы талого снега, смерть и потусторонний мир, напоминающий внутреннюю часть механизма сложной заводной игрушки вроде часов.

--- Мы уже много лет, --- продолжал человечек, --- да и каких, простите, лет... мы готовим передачу. Проект называется "Время". Как вы могли бы предугадать, у нас появились влиятельные конкуренты.

--- Ну и как, --- спросил Пашка, не найдя ничего другого, --- они вам мешают?

--- Отчего же, --- недоуменно приподнял брови маленький человечек, --- ведь они готовят тот же проект.

Поясняющим, а возможно, совершенно иначе осмысленным жестом гость повторил щелчок по спрятанному в его ладони мелкому колокольчику.

--- ...время нашей передачи подходит к концу, --- заскрипел вкрадчивый колокольный тенор, --- мы навеки прощаемся с девчатами и с ребятами...

--- Виноват, --- поморщился карлик, --- не та траектория. Вернее, не тот канал.

Когда колокольчик заговорил снова, Пашкина комната обустроилась к нему резонатором. Звонкие волны, отражаясь от стен, уже не притворялись невидимыми: они превращали воздух в эфир, наполняя его упругим потусторонним теплом. Пашка, как в детстве, провалился в какой-то и плотный и прозрачный, недоделанный, азартно щекочущий мир, где очертаниям предмета предшествовало горячее марево, помогавшее разглядеть веселую их условность, а имени бога, героя или сюжетному повороту --- холодок мурашек и от них же колючая слабость в ногах. Слушая радио, Пашка заснул, и смотрел сны завороженно, почти не отрываясь для промежуточных фаз.


* * *


Первая передача, или первый сон, настигший Пашку, оказался про гуманизм. Как-то так вышло, что в последнее время Пашка много думал о гуманизме. И сон был --- страшная сказка по мотивам английского фантазера Джина Вульфа, и фантазия эта касалась горного, и лесного, и равнинного, и несравненного в отвратительной, адской дерзости своих охотничьих повадок зверя альзабо.

Голова у альзабо невелика, с большими зубами, а тело достаточно мощное, громоздкое с виду (но только с виду) и кровожадное. Альзабо питается человечиной и, конечно же, охотится на людей.

Альзабо, сожравший жертву, на какое-то время (пока оно не развеется) присваивает себе ее человечье "я": переваривая, думает ее мысли и легко передает ее голосом свойственные ей разговоры. Собственный мозг у альзабо маленький, как у ящера --- крошечная предзатылочная железа. В той страшной сказке альзабо повадился бродить у маленькой хижины в лесистых горах, где в уютном одиночестве жила семья людей, привыкших к лесному труду. Альзабо отловил маленькую девочку, съел ее, и в страшную непогоду, когда осиротевшая семья затворяла все двери и ставни, подбирался к порогу.

--- Мама, мне холодно. Я замерзла совсем. Мне страшно. Впусти меня, --- а голосок беспомощный, неумелый; случайный гость дивился жестокому упорству матери, сидевшей у стола с каменным лицом, белее мертвого снега, и, очевидно, в наказание не впускавшей ребенка в дом.

В один прекрасный день, когда гроза прошла, отец взял топор и отправился на поиски альзабо. Жена не стала его отговаривать, но ждала с несвойственным ей нетерпением --- и, заслышав на другой день из-за двери уверенный голос мужа, поспешила скинуть засов...

Мальчик, которого одного только гостю удалось отбить у наглого зверя, говорившего теперь языками всей семьи, погиб немного позднее, но по крайней мере не в пасти альзабо. ...Зато, если этого примечательного зверя поймать и приготовить наркотического воздействия вытяжку из пресловутой предзатылочной железы, можно раз и навсегда соединиться с дорогим тебе человеком. Для этого нужно всего лишь приготовить его и съесть хотя бы кусочек, употребив одновременно вытяжку из крошечного мозга альзабо. После тяжелого инициатического переживания, съеденный друг или любимая поселяется в твоем теле, и ты можешь думать прежде невнятные тебе мысли, и становишься не один. В Империи действует запрещенная секта множественных персоналий, к которым принадлежит и сам Император.

И Пашка, выслушав передачу, отвечал будто бы вместе с другими детьми на вопросы диктора: кто прав, а кто неправ в этой сказке. И у него выходило, что Император прав, а охотник с топором глуп --- разве он не знает других сказок, и еще, что в конечном итоге неважно, кто кого съест --- бабушка ли Красную Шапочку, или Красная Шапочка бабушку... и он слушал по радио ускоренные сводки эволюции видов --- о том, как потомки левиафана выползают на сушу и развиваются в волосатых зубастых хищников, до волчьей тоски алчущих соединиться с Луной оттого, что помнят родство.


* * *


И был Пашке другой радио-сон, эротический. Две совершенно голые женщины, не то негритянского, не то азиатского вида --- это было по-разному --- и удручающе нежного телосложения сидели друг напротив друга, производя всеми своими руками немыслимое движение. Пашка никогда еще не видал таких необычайно голых женщин по радио, и был тем более удивлен, что они, очевидно, вели передачу о феминизме. Звука не было.

Внезапно картину разрушил ржавый шум, как если бы глупого курганного идола били по голове автомобильной покрышкой. И Пашка внутренне запротестовал, потому что предыдущая передача оказалась ему во всем по душе --- и в необычности своей, и в том, что разговоров не слышно... Лучшая, подумалось ему, свободнейшая форма пропаганды --- это наглядная агитация. Идеологическое насилие всегда проникает в голову при помощи слов. Пашка стал искать кнопку, но раз во сне все по правде, то и кнопки не было, и колесика не было, и никак не подбиралась нужная частота. Тогда он понял, что протестовать нужно было раньше, когда-то давно, еще до изобретения радио. Как все мысли о невозвратном, это была нежная и грустная мысль.

Все, чего ему удалось добиться от радио --- это передачи, посвященной соположению женского и мужеского начал. Вели ее два неосязаемых мужских голоса: первый вальяжно-уверенный, второй нервически-гавкающий. Немного странно казалось то, что дикторы говорили одновременно, и постороннее присутствие ни одному из них не мешало. Знак железа, отягощаясь осадком, клонился к земле и поднимался снова, как маятниковая стрелка.

Пашка не без удовольствия прослушал сообщение о том, как мужское, то есть активное, солнечное начало, являет собою избыток, а женское, пассивное, лунное --- ущербность и глупый каприз, и в ходе домостроительства (если его не оседлать должным образом, как корову), фактически ведет подрывную работу. Он и сам всегда так думал, во всяком случае, чувствовал, и это, кстати, при встрече не мешало бы разъяснить Зойке-Поганке, если, конечно, достанет времени. Она ведь и слова не даст сказать, подлая тварь. Ты ей слово, она тебе двадцать; к тому же, больно дерется и позорит перед людьми, как в тот раз, когда она подошла сама и стала ласкаться, и Пашка уже испытывал к ней любовь, к тому же и выпил много, хорошо выпил, а она, дрянь, в самый ответственный момент сунула руку и ущипнула. И так вышло, что все смеялись. Спрашивается, зачем ей, дуре, это понадобилось? А низачем. Чисто от зависти.

Радио тем временем вторило его мыслям, и Пашка был рад, жалея только, что ее тут нету, а то он бы ей показал, и она небось застыдилась бы своей подлости, и запросила бы, чего-нибудь, пожалуй, такого она вполне могла бы, послушав дельных мыслей, и запросить, а не то что грузиться с тем своим хахалем по дрянным помоешным ресторанам, потому что, даже если они и богатые, со стеклами повсюду и прочими прибамбасами, а все равно в ресторанах, это все знают, кормят объедками. Кто что не доел, кладут в центрифугу, крутят так, что оно все перемешивается, и варят из этого французский суп "Кассероль". А там сопли и другая антисанитария, но ей плевать. Гонококка кипяченая. Тьфу.

Пашка думал бы и дальше, но тут вдруг ему показалось, что за мыслью его, за словесным ее истечением в голове, наблюдает цензура. Он вздрогнул и подозрительно прислушался к радио. Как будто, все было в порядке; речь уже шла о том, что настоящий мужчина, белый рыцарь, никогда не прикасается к женщине. Пашка и к этому отнесся с пониманием, чего к ней прикасаться, скотине, пусть сама прикасается, если сильно надо, а то, понимаешь, щипаться когда не просят длинными сопливыми пальцами. Параллельно речь зашла о том, что женщин, да и остальных, следует обучать поклонению мужскому началу. И Пашка снова подумал: прекрасная мысль, лучше не скажешь, это очень хорошая мысль, именно поклонению и именно обучать, и это, наконец, может вызвать интересные картины перед мысленным взором, и, например, в стихах --- как оно? "Юноша бледный со взором горящим..." Не то. Дайте подумать.

Душе настало пробужденье,
И вот опять явился ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.

Кузмин какой-то получается, а не Пушкин. Пашка задумался, представляя себе, как Зойка Поганка могла бы выражать мужскому началу поклонение в поэтической форме. Радио, благосклонно отозвавшись на Пашкин невольный заказ, уже передавало что-то вроде дифирамбических частушек:

Уд полдневный встал в зените,
А кругом сияние.
Отдала бы что хотите
За одно лобзание.

Пашка удивленно поморщился. Дело шло, однако, чем дальше, тем жутче. "Меж ног" рифмовалось с "Бог", "строг" и "превозмог"; поэзия принимала непристойно-дидактический характер, как если бы Лев Николаевич Толстой вздумал написать Луку Мудищева, написал и пришел с ним на радио. Но нет, то была "Крейцерова соната" в стихах, и она звучала все громче и громче; Пашка занервничал. Он нашел переключатель, щелкнул, но вхолостую. Пашка зажал уши, ощутил нежную руку с длинными чуть скользкими пальцами у себя на плече, отпустил уши, обернулся --- и увидел свою Музу.

Муза имела печальный вид. Была она голая, в очках, с усами и бородой. Промеж ног у нее болталась кольчатая китайская колбаса. Муза была похожа на голубя: сизокрылая, не в меру кроткая и жирноватая. Поглядев на Пашку, она прикрыла глаза рукой и принялась ужасно стонать. Тут Пашка сообразил, что передача подходит к концу. Жалея Музу, он робко положил ей руку на бедро, и подумал про себя: "Не звери же..." Муза сейчас же прекратила стонать, вцепилась в него обеими руками, улыбнулась и показала огромные мужественные зубы. Пашка стоически привлек Музу к себе и влепил ей поцелуй промеж черных усов.

"За то, что ты меня такую полюбил," --- прохрипела ему Муза, закатывая глаза; сорвала бороду и усы, с хрустом отделила от промежности китайскую колбасу, как-то вся приятно преобразовалась и превратилась в Зойку Поганку.

--- Я ведь тебя узнал, --- сказал ей Пашка, безгранично восхищенный внезапной Зойкипоганкиной красотой. Тут передача и завершилась.


* * *

И по завершении той передачи наступил третий радиосон, такой страшный, что Пашка думал --- уж не будет ему конца.

Будто Пашка стоит весь скользкий, странный, небольшой и чем-то на себя непохож: стоит на крошечной площадке в самом центре огромного шара, точь-в-точь как на картинке в школьном учебнике астрономии, с изображением Наблюдателя. А другой Пашка, и даже не столько Пашка, сколько опять же не пойми что, обретается где-то поверх всего и смотрит на это будто бы все совершенно оторванным взглядом. И могла бы быть в том странная красота, и даже чуть не увлекла Пашку, как и раньше, такая мысль --- да только, до красоты ли? одинокое чувство кругом, пустота, беда и тревога.

И вот значит стоит себе Пашка, в ус не дует, а пустота нарастает со всех сторон. И это тоже как будто неприятно знакомо по жизни Пашке: так бывает перед глупой электрической молнией изнутри, от которой до нечеловеческой боли становится ясно, что означает "смерть", что означает "ничто", и звериная мысль "Пашки не будет" ощущается осязаемо. Это, Пашка знал, от звука собственного голоса проходит, или если потрогать живое что. Но штука в том, что сейчас оно --- то, да не то, ведь оторванный взгляд летает не пойми где, в самой пустоте, и глядит на нее бесстыжим не пойми чем (глаза-то на Пашке остались) как раз с той стороны. "Надо," --- подумал Пашка. "Поэт и гражданин," --- подумал Пашка, и ему стало смешно.

И тогда он пригляделся, превозмогая злобу и страх, и стал замечать разное. Снаружи копошилась жизнь, и эта жизнь была --- мимо-смерти. И это был не Бог --- Пашка знал, что снаружи мог бы быть Бог, но для других, а то бы ему самому смерти и пустоты не показывали. Но нет, это были другие боги, и судя по тому, что видел Пашка своим оторванным взглядом --- сильно они любили пожрать. И вот тот огромный, а впрочем, не такой уж большой, миленький шар, в котором стоял весь неоторванный Пашка --- они хватали, и каждый плющил на свой лад, пристраивал к нему какие-то трубы, и таким манером, сквозь склизкие гадкие трубы, к ним, наверное, поступало полезное им питание. "Отходы, --- подумал Пашка сварливую коммунальную мысль, слушая божеское причмокивание да причавкивание, --- отходы, небось, захороняют у нас."

И тогда ему вспомнились разные мысли, которые он встречал у людей, письменным словом и в разговорах, и Пашка решил, что это пока не отходы, а высосанная шелуха.

Пашка попытался думать в идеологическом плане, ежась и отодвигаясь от труб, и надумал, что религия сосет веру и обеспечивает питание, а отходы --- то, что идет обратно --- будут разные предписания, нравственность и мораль. Это мысль была вроде протеста, и она ему понравилась, потому что Пашка Драбаряшка был поэт-анархист, то и дело расстающийся с личной индивидуальностью (а она все возвращалась назад).

И еще Пашка подумал, что раньше он не знал про трубы, а теперь знает, и холод отвращения, так мало похожий на покойный, льдистый холод надзвездных бездн --- последний казался теперь едва ли не уютным, домашним по сравнению с первым! --- поселился в нем навсегда.

--- Ну, скажи им чего-то, --- подначивала его Зойка Поганка, и он заметил, что она все это время, пока ее плющили, поворачивалась к злодеям огромной спиной; Пашкин же оторванный взгляд глядел ей в глаза.

Пашка собрался с мыслями. Потом, когда все мысли куда-то делись, он сказал, от волнения сбиваясь на подростковый фальцет:

--- Ну, вы, пидаразы. Жрете, да?

Ничего не произошло. Зойка слегка усмехнулась побледневшими, но большими губами, и дала ему понять, что боги по уму чистые паучата: это в мире, по случаю энергетического питания, у них бывают разумные и даже говорящие манифестации. А здесь уже, выходит, слова не слышны: здесь важно то, что было до слова.

Пашка посмотрел на Зойку печальным оторванным взглядом и тут же там, внутри шара, подскочил, как ошпаренный: прямо к его сердцу слепым отростком потянулась жадная, почти живая труба.


* * *


В это трудно было поверить, но Габздилла, справившись со своей обратной анатомией, отчего-то заговорил. Он сказал:

--- Считаю себя жертвой свободного рынка.

--- Об этом наша следующая передача, --- предупредил его карлик, явно разволновавшись.

Из кучи дурно пахнущих лоскутьев, почти недвижной, донеслось обиженное:

--- Аррр... уррр...

Карлик, ответственный за радио, удовлетворенно понюхал воздух.

И Пашка, с открытыми глазами, ощутил запах уходящего в потолок, немного сумбурного электричества.

--- Вы согласны, что Вы у нас работаете? --- устало спросил его карлик, опуская глиняный колокольчик на стол.

Пашка молчал.

--- Почитайте стихи, --- виновато попросил его Габздилла, сожравший чернила на несколько жизней вперед.

Пашка встал и начал читать:

--- Небеса, --- он сказал, --- были серого цвета. И сжаты, и смяты,
Словно листья, прибитые к почве косматой строкой...
Только пасмурны с виду, невзрачны и чуть бородаты,
Пробирались солдаты мощеной тропой городской.

И красивые статуи женских оборванных парков
Безучастно, не зная надежды, смотрели им вслед,
Искушенный аптекарь готовил солдатам подарки,
И сквозь слезы вздыхал, что подарков не хватит на всех.

Но грядущих побед не исчислить и не соразмерить
С непрерывностью строя, с галопом прирученных фраз,
Но стоит над строкою и дышит дыханием смерти
Боевой, отчужденный от неба, суровый приказ.

И весна никогда не наступит --- а может быть, вскоре
Нас настигнет, как трещина в сердце, такая весна,
Что помыслить нельзя, оказавшись на этом просторе,
На котором и мысль удивленной природе тесна.

--- Ты не знал, --- он сказал, --- и цветами на этой могиле
Самоцветные бабочки; расы, как прежде, чисты,
И опять мореходы нездешние земли отрыли,
И нездешние травы на них распрямляют листы.

И красивые статуи памятной ложью улыбки
Провожают нас в путь, и холодные губы молчат:
Это в прошлом мы пали виной невозможной ошибки,
Это слава поет голосами погибших девчат.

...И проходят солдаты неровной тропой городскою,
Оскользаются в бездну, и молча, не выдав своих,
Погружаются в люки... И смотрят сквозь небо с тоскою
Догоревшие звезды с посмертных бумаг наградных.

--- Благодарю вас, --- сухо сказал карлик, и Пашка задумался, точно ли он заслужил благодарность фирмы. Что же до колокольчика, то на нем теперь, когда он стоял на столе, можно было разглядеть печать китайского производства. Должно быть, китайский император вызвал к себе мастера и приказал ему отлить такой колокол, чтобы он был слышен издалека войскам приграничных провинций. Дважды мастер брался за дело --- и дважды, безо всякой причины, у него получался негодный сплав. Император уже готов был его казнить, но на третью пробу в огонь прыгнула младшая дочь мастера, и сплав вышел на славу. Обыкновенно это бывает так.


Юля Фридман.


:ЛЕНИН: