Что я мог бы сделать, чтобы заслужить ваше доверие? Показать вам мое имя? Но ведь это простая идентификационная карта, засвеченная с боков; мы научили документы сохранять структуру и не изнашиваться, и теперь сами не знаем, куда скрыться от сверкающих, как бы арестованных во времени, безнадежно прямых углов. Вы читаете мои отчеты, но глаза ваши защищены незнакомым мне выражением, и даже обыкновенного любопытства (что уж говорить о сочувствии!) я в них не могу прочесть.
Однажды, как-то раз, в незапамятные уже времена я видел масона. Масон -- это член спортивного общества; все они были смертны и счастливо доживали свой век, проходя мимо нас, как мирные странники. Я был у него по делу, мы ходили конфисковывать архивную документацию. В доме у него была самая простая обстановка: ни одного прибора, почти совсем не было мебели. Несколько полок, на них переплетенные книги, пять кристаллов в виде правильных многогранников и выдвижная кровать. Мне запомнился его взгляд: изменчивый и спокойный, в нем кротко бушевало живое время. Мне жаль было услышать потом, что он или какой-то его собрат отказался от своих убеждений и принял бессмертие. Сколько лет я об этом не вспоминал! Сколько странных, почти случайных единиц измерения -- лет.
Теперь я должен, я знаю, спешно обрывать воспоминания, я уже почти опоздал... Но перехожу к делу, ну что ж, ну что ж. Сердитесь, не сердитесь на меня, как хотите; многого вы от меня, наверное, не узнаете.
Я очнулся в... но я не очнулся, меня разбудил укол. Кто я? Где я? Белые ровные стены, линии света на потолке, смешное лицо на экране медицинского аппарата -- и, после задержки, мои собственные воспоминания обжигающе-мутной волной. Вот если бы со мной был портфель, моей памяти передали бы данные последней чистки, хранящиеся в именной карте, и ничего из того, что я успел изложить вам здесь, я бы не знал. Можно было бы счесть, что этого не случилось вовсе... встряхиваясь от заново пережитого кошмара, я нашел в душе место для посторонней мысли: а сколько же "прошлого", помилуй бог, раз и навсегда исчезло из моей памяти? Нам объясняли не раз, конечно, что процедуры чистки необходимы, что нашей памяти, слишком еще человеческой, всего не вместить... И я подозревал бы, что в мой мозг вложили чужие воспоминания, что я стал другой, что под предлогом бессмертия тот, кто был "я", убит навсегда... Подозревал бы, кабы не думал, что это хлопотно, дорого и ни к чему, ведь между нашими "я" не так уж много различий. Говорят, что различия эти проявляются в минуты ужаснейших потрясений; ну вот их-то как раз легче всего вычесть из памяти, если только я верно понимаю, как работает этот блок.
Я читал странную книгу о книгах и о том, что искусство будто бы -- совокупность жанров, а жанр есть не что иное, как жесткие границы условности, когда-то наведенные коммерческой, или иною, необходимостью. (Размеры рекламного плаката, вынужденная двумерность изображения, три вида "греческих" масок в драме...) И вот когда границы, определившись, начинают требовательно воспроизводить себя помимо породившей их надобности -- так, как воспроизводит себя всякая цепкая структура, как вирус -- возникает жанр; взаимодействует с другими, бывает преодолен, умирает, успев передать вперед по цепочке те или иные особенности своих структурирующих границ. Странно и думать о тех временах, когда я еще читал книги -- и все же, иногда я ловлю себя на мысли о том, актуальны ли еще для нас видовые границы? Формы, рефлексы человека, его анатомию, заключенность его в одном теле, -- это все мы меняем, это уже условно, но это все же другое... а что будет, когда самая ограниченность, слабость человеческая станет объектом искусственной стилизации? Но я и запамятовал: все, что произойдет, уже было, и ничего нового не может произойти.
Есть еще как будто не воспоминания даже, а тени воспоминаний: будто ходил с людьми, разговаривал с ними, и некоторые были во всей неоспоримой осязаемости своей плоти, как вы и я, другие же пропускали свет, больше походили на призраки, и зачастую имели по нескольку двойников. Но где все это было -- в промежутке между ужасными задами служебного здания и медицинским терминалом, да, но где физически -- этого не могу вам сказать. Да может, ничего и не было вовсе. Наверное, не было.
Едва разобрался я со своей памятью, как уже, досадуя на весь свет, думал о том, что со мной будет дальше. Пошлют за моим портфелем, найдут дом в аварийном состоянии, составят акт... Придется заплатить штраф, и немаленький. Кажется, так легко было бы этого избежать. Допустим, сломалась противопочтовая защита, с кем не бывает. Сообщи я в службы Безопасности... и зачем только я не сделал этого сразу?
Мог ли я знать, что именно этот вопрос мне будет поставлен первым.
Меня пригласили встать, соблюсти гигиену. Феи-летунчики, выпущенные для персонификации команд, которые раздавались у меня в голове, порхали вокруг, улыбались, но, стоило мне отвернуться, строили ужасные рожи. Может быть, это их обычное поведение, я не знал. Одна из них, пухленькая, сдобная, полетела впереди, указывая мне дорогу; забывшись, я ущипнул ее за ягодицу, круглую и тугую, как резиновый мяч. Она обернулась ко мне, оскалила острые зубки, но ничего не сказала. Да и что она могла бы сказать?
Знакомые коридоры, в них зеркала, в которых отражения знакомых зеркал. Я шел и шел, переходил из одного зеркального пространства в другое и думал о тех, кто навсегда заблудился в этом лабиринте: похуже, пожалуй, еще, чем в метро. Правда, мне говорили, что таким манером можно попасть и в другие миры... я бы не хотел. Фея привела меня на место, потыкалась немного мне в плечо и исчезла; я ее не заметил. Не люблю, когда они жужжат, как какой-нибудь домашний прибор.
Я стоял один посреди большой залы; вдруг мне пришла фантазия, будто сейчас возникнет и заговорит со мной огненный шар, или зеленая Дева-русалка, или отрезанная голова на тарелке. Немой вопрос застал меня врасплох, как всегда. Почему служащие Безопасности никогда не выходят к нам, людям?
Я стал крутиться, вертеться; как всегда, почувствовал себя виноватым. Подбирал слова, краснел, мок под мышками. Но знал уже, что просверлен, взвешен, высвечен изнутри -- от себя скроешь, от них не утаишь. В конце концов муки мои притихли, ужасное молчание покинуло голову, и в белой стене прямо передо мной открылся дверной проем. Послушно я двинулся вперед, был проглочен стеной, миновал переходы и попал -- не наружу, о нет. Похоже, мои нарушения на сей раз оказались серьезней обыкновенного. Я попал в камеру. И в ней я был не один. Если бы мне сказали, что такое может случиться, я бы ни за что не поверил.
-- Здравствуйте, -- человек синеватого оттенка, с несколько вытянутым лицом и в престранном костюме встал мне навстречу, -- надолго к нам?
Э-э... -- сказал я... и вдруг заметил, что он протягивает мне руку! Я знал, что мне делать. Когда ритуал был завершен, я огляделся по сторонам и заметил, что у остальных трех обитателей нашей каморы совсем отсутствующий вид; мой приход так мало их потревожил, что они почти не сменили поз. У каждого был свой диван-лежанка, и я понял, что мне положен такой же.
-- Надолго ли? -- требовательно повторил свой вопрос человек с синеватым лицом.
Я спросил:
-- А вы?
И он засмеялся.
-- Вы правы. Здесь никто не может ничего знать.
Он жестом пригласил меня присесть на его диван и извлек из складок своего костюма предмет, в котором я не без удивления распознал курительную трубку. Редкое увлечение.
-- Это нужно мне, чтобы мерить время, -- пояснил он, заметив мой взгляд.
Не помню, о чем я спросил его -- я хотел знать, за что он, за что они все здесь, но такой вопрос казался бестактным. Обиняками решил я действовать, невпрямую, вот в том ключе и заговорил. Среди прочего, заметил я моему собеседнику -- ах, смущал меня его синеватый вид! -- как дерет морозом по коже, но в то же время и согревает уютным теплом, мысль о том, что служба Безопасности знает о нас то, чего мы не знаем и сами, и что самых тайных глубин сердца от нее не утаишь. Мой собеседник, казалось, был удивлен.
-- Отчего вы так думаете? -- спросил он, на манер курильщиков табаку втягивая из трубки горячий воздух.
-- Как же, -- изумился, в свою очередь, я, -- а чистка, любезный друг? Вспомните, на допросе, шевеление, раскапывание, так сказать, сканирование в мозгу, и это помимо наших с вами ответов! Так, пустяки, чтобы успокоить нас, эта игра в слова... чтобы отвлечь внимание от того настоящего дела, что помимо нашей воли ведется в мозгу.
Эти мои слова произвели необычное действие. Совершенно аутичные до сей поры (не считая синеватого человека) мои сокамерники завозились, забормотали; один, у стенки слева, даже бросил на меня взгляд. Взгляд был смутный и недобрый, но вот лицо его мне показалось знакомым. Кто он был? Этого я не сумел узнать.
Что до собеседника моего, то он вынул свой курительный прибор изо рта и улыбнулся.
-- Внушить мысль -- единственный верный способ прочесть ее в мозгу, мой любезный.
Пока я раздумывал над его сентенцией, поворачивая ее то так, то эдак, он исполнил несколько затяжек из своей трубки и продолжал:
-- Я мог бы сослаться на авторитеты, но сейчас не то время, поэтому говорю вам от своего лица, -- синий цвет его кожи стал как будто ярче. -- То, что можно "прочесть", есть мысль вербализованная, изреченная: вы выражаете ее в беседе, но, наедине с собой, вы не договорите ее у себя в мозгу. Разве только нарочно постараетесь, будете следить за собой. Ведь понимание приходит раньше, быть может, вспышкой одного удачного выражения, и всегда под шорох многих ненужных слов.
Я молчал; он отведал своего дыму и заговорил снова:
-- После сеансов с Безопасностью вы, очевидно, стоите весь взмокший под ярким светом ковровых ламп и чувствуете себя вывернутым наизнанку. Ваши мысли, думается вам, вычитанны до последней буковки, запротоколированны... но позвольте. Для этого они, неизвестные вам самому, должны иметь вид слов, соединившихся друг с другом в крамольной связи, по жесточайшим законам грамматики...
-- Вовсе не обязательно, -- возразил я не без запальчивости, раздраженный глупым хихиканьем одного из нарочито невстревающих господ, и еще тем, что, как я ни крутил головой, не мог угадать, которого, -- это могут быть тексты с лакунами: какие-то слова в них опущены, потому что их незачем проговаривать, но с нашей-то техникой пробелы заполнить легко. И это могут быть кластеры слов, которые соединяются в тексты то так, то эдак -- зародыши текстов, если можно так выразиться. В моем мозгу они еще недоразвились до настоящих мыслей, недовыплыли наружу, но ход их развития можно предсказать. Это и делается.
Гомерический хохот, потрясший вдруг стены, раздался так для меня внезапно, что я на мгновение утратил присутствие духа и подскочил на диване. Негодяи! Если они не удосуживаются высказать вслух свои мысли, как могу я защитить мое достоинство от их нелепых нападок? Синеватый мой собеседник едва лишь улыбнулся краями губ, и даже, как показалось мне, одобрительно.
-- В том, что вы сейчас сказали, есть зерно веры. Если смотреть со стороны текстов -- очень, очень похоже. Попробуем вообразить себе, как это тексты живут своею особой жизнью: ведь наши головы им небесполезны, даже составляют для них какую-то определенную питательную среду! И вот, если поставить себе задачу выудить тексты, облюбовавшие именно вашу голову... не уверен, что на это способна современная техника, но о вас лично это дало бы не более чем косвенные сведения. Подумайте, и вы поймете, отчего так должно быть.
-- Не понимаю, -- сказал я угрюмо, поставив себе целью не глядеть в стороны моих насмешников, отказавшихся от дара речи. -- Все, что я мог бы сказать, получается из этих "текстов", которым вы приписываете самостоятельность живых организмов, хотя бы в той мере, в какой она бывает у паразитов. Все, что я делаю, я впоследствии мог бы описать словами. Получается, что зародыши текстов, как вы их называете, содержат обо мне достаточно полную информацию.
-- Будьте внимательнее, -- советовал мой собеседник, все же немного смеясь глазами. -- Все, что я говорил о текстах, верно только если смотреть с позиции текстов же. И кстати сугубо между нами, если смотреть с этой позиции, вас, да вы ведь знаете! очень непросто было бы отличить от любого другого. Ведь огромная, превосходящая всякий процентный счет, часть "ваших" текстов бродит и в любой другой голове. У каждого есть что-то свое, но, фактически, это на уровне случайных отклонений. Иногда -- бывают моменты -- как будто что-то рождается. Это моменты особые, и даже не во всякой голове может такое быть; для текстов они значимы... что-то вроде оплодотворения происходит, если вы помните, что это... и здесь есть даже состыковка с "мыслью"... но впрочем, лучше об этом не говорить.
-- Отчего же? -- несколько едко поинтересовался я.
-- Да так, -- отвечал он, помещая трубку между своих длинных губ и неприятно синея от загадочности.
Нет, вы скажите, -- потребовал я с угрозой в голосе, удивившей меня самого.
Он смотрел на меня не то чтобы с изумлением, но как будто лукаво. Мы вдвоем сидели на его диване-лежанке, потому что моя, как видно, задержалась где-то в пути. Самая обычная вещь -- сбои в автоматической транспортировке... Он смотрел так, что... я не знал, что он видит, глядя в мои глаза.
-- А хотите, -- вдруг спросил он, -- я просто вам покажу? Как выглядят ваши мысли? Те самые, которые шевелятся в мозгу под потоками в режиме "вопрос-ответ"? Как вы изволили выразиться, помимо слов?
По правую руку завозились, зафыркали подозрительно. По левую шипели и, думается, пускали слюни: был нехороший звук. Запах был тоже, кажется, не ахти.
Я сказал:
-- Сделайте одолжение! -- и вытянул свои ноги с самым независимым видом, вовсе не глядя по сторонам.
Человек с синим лицом постучал пальцем по трубке и с какой-то странной застывшей улыбкой протянул ее мне. Я ее взял не без опаски; она и вправду была немного горячая. Но что делать дальше? Неужели?
Как бы в подтверждение моих мыслей, синий человек произвел губами сосущий звук.
Помедлив, я сунул трубку курительным концом в рот, втянул терпкий пахучий дым... думал, что закашляюсь, но как-то он гладко проскользнул, глотнулся легко... я запрокинул голову, утратил вес и полетел вниз, и самый воздух вокруг был зеркальный, и глубоко под ногами простиралось перевернутым куполом зеркальное дно.
Если бы я был поэт -- на том, что я видел, я бы сделал карьеру, поступил бы на службу в Правительство. Если бы я был поэт, я твердил бы сейчас без устали про горбуна, который был цветком, и про дерево, на котором каждый лист, из ажурного серебра, был изысканный амулет, сверкавший огнем. Я ни за что не забыл бы упомянуть печальную царевну, выходившую из морских вод -- за ней тянулась странная прозрачная пленка, как бы приросшая к ее обнаженным красам -- и не забыл бы злую демоницу, гадкую королеву в черной коже с хлыстом, и того зверя, который сидел на троне в ее дворце, показывая клыки, и имел несколько глупый вид. Если бы я был поэт, я, вероятно, был бы так увлечен этими открывшимися мне картинами, что обо всем прочем мог бы без труда умолчать.
...Я спускался вниз, и за трубой тянулась труба, и эти трубы были покрыты удивительными узорами, и по ним ко всему, что ни есть живого, бежал питательный сок. Не знаю, как мне удалось проникнуть так глубоко -- вероятно, я сам и был этой системой труб, переплетенных хитро. Я думаю так еще и потому, что от живительной влаги, текущей по трубам, мне самому не предназначалось ни капли: я был изношен безвременьем моей службы, но я знал свое дело, наполняя восторгом мириады крупных и мелких -- сам же я был безразличен и не мог знать радость жизни так, как они. Я не жил, но и не был мертв: я работал проводником. И не было во мне ни любви, ни какого иного живого чувства; я мог есть, но не чувствовал вкуса, и только музыка чем-то утробным отзывалась во мне, ибо была в моей судьбе нескончаемая тоска, и нависала илом на плечи страшная тяжесть древних непрожитых лет.
Вниз вели бесконечные колена тонких и толстых труб, и снизу к ним поднималось море. Оно катило свои валы цвета крови и ржавчины, было едким и слишком вязким. Оно было населено странною жизнью: бесформенные куски угрожающей плоти порой всплывали в нем кверху, как будто желая оглядеться, хоть и были без глаз. Вдруг я понял, что это -- они, то есть, что так и выглядят мои мысли. Мне стало холодно и жутко, я захотел бежать, и сразу почувствовал, что бежать поздно. Самая страшная мысль уже спускалась сюда по какой-то лестнице, я слышал ее шаги. Она была не слишком большой зверь с головой носорога, в пиджачном костюме, но все, все на свете ее боялись. Я закричал и провалился в нижнее море, над головою пошли круги. Дальше -- я был схвачен за волосы, как котенок, и сквозь слои мутной воды меня увлекли так быстро, что защемило в груди и защекотало под черепной коробкой. На берегу я очнулся.
Извлечено из рассказа "Год мертвой лисы"