[ Aculeata's Livejournal
| info
|
Add this user | Архивы Aculeata |
Оглавление |
memories ] 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | |
Записи 60-79 (Memories) | 0-19 | 20-39 | 40-59 | 60-79 | 80-99 | 100-119 | 120-139 | 140-150 | |
Горчев | 14:12, February 11th 2002 |
dimkin |
Метро
И когда уже все до единого будут ездить в метро, когда уже ни одного живого человека не останется на поверхности города Петербург, тогда однажды все поезда пойдут только до станции удельная, и высадят там всех на перрон. И тут треснет мраморный пол и вылезет оттуда к ним настоящий Чорт с огненным хвостом, точь-в-точь спижженый Сатаной из кинофильма властелин колец, срать хотел Сатана на копирайт, он сам же его и придумал. Ну и что блять суки, скажет Чорт. С завтрашнего дня будете платить по сто рублей за вход, и деток мне на ужин десять тысяч штук каждый день. Потом ещё чего-нибудь придумаю, суки блять. И спрыгнет к себе вниз в кипяток. Вот так-то. В общем, нужно ездить на маршрутке пока ещё можно. |
Michael Bolotovski: vkrestah | 16:27, February 12th 2002 |
eremei |
Шестнадцать лет спустя. Random.
Декорации такие: 26-е отделение больницы имени Кащенко, длинный коридор. На улице дождь, поэтому гулять приходится по коридору. В сортире прорвало трубу, поэтому курить приходится у окна, тайком от санитаров. Вот подхожу к окну, закуриваю, укрываю сигарету в горсти. Рядом стоит новенький, которого вчера вечером привезли в соседнюю палату. Фамилия его Кафтанов, он секретарь комитета комсомола какого-то технического вуза, о чем поведал дуракам санитар Саша, спившийся киноактер средней руки, сыгравший у Бондарчука несколько ролей третьего плана. Кафтанов стоит у окна, никого не видит, сам с собой разговаривает. Сначала - очень тихо и невнятно. А потом - вдруг - произносит громко и четко: - Внимание! Внимание! Передаем информационное сообщение о внеочередном пленуме Центрального Комитета КПСС. Пауза. Я стою, боюсь пошевелиться и спугнуть. - Сегодня в Москве состоялся внеочередной пленум Центрального Комитета КПСС. Пленум рассмотрел организационный вопрос. Пауза. - Пленум освободил товарища Горбачева Михаила Сергеевича от обязанностей Генерального секретаря ЦК КПСС за грубые политические ошибки, отказ от основополагающих ленинских принципов, ревизионистские попытки пересмотра основ коммунистической идеологии. Пауза. - Пленум рассмотрел вопрос об избрании Генерального секретаря Центрального Комитета КПСС. По поручению Политбюро ЦК КПСС с предложением по этому вопросу выступил член Политбюро ЦК КПСС, первый секретарь Московского городского Комитета КПСС товарищ Гришин Виктор Васильевич. Он сообщил участникам Пленума, что Политбюро ЦК КПСС рекомендует избрать Генеральным секретарем Центрального Комитета КПСС товарища Кафтанова Игоря Владимировича. Пауза. - Пленум единогласно избрал товарища Кафтанова Игоря Владимировича Генеральным секретарем Центрального Комитета КПСС. Пауза. (Эта пауза затянулась. Видимо, здесь - вопреки законам жанра информационного сообщения - следовали долгие, продолжительные аплодисменты, но Кафтанов их слышал, а я - нет, поэтому решил, что трансляция окончена. Не тут-то было.) - Передаем выступление товарища Игоря Владимировича Кафтанова на внеочередном Пленуме Центрального Комитета КПСС, - продолжил Кафтанов. Но речь, увы, мне не дали послушать, чем-то отвлекли. Уже не помню, чем. Так и не прослушал я речь. Теперь жалею. |
Аглая | 15:10, February 14th 2002 |
ratri |
Этнографическая справка И вот напоследок фотка: такие они, эти хуйхуй http://www.taishan.com/english/families/hui.jpg А вот это - название этого народа в иероглифах http://www.taishan.com/english/families/hui.gif |
Степан Ж. | 08:07, February 16th 2002 |
bei_bab |
Рассказ: "Витюха"
Заходят во двор. Тут выходит незаметно некая баба, в черном плаще. И говорит ребятам: мальчики, хотите пизду покажу? Ну те говорят да что ты, мать, иди себе своей дорогой. А Витуюха говорит: мне, мне пизду покажи! Баба улыбнулась и ушла. Ну, все про это забыли. А как Витюха пришел домой, начал в темноте раздеваться. И вдруг видит: черная тень на стене движется. Оказывается, это та баба. И тихо-тихо, замогильным таким шепотом спрашивает его: ты пизду мою хотел посмотреть милый, да? Витюха зассал, конечно, и говорит: да хрен с тобой, не надо пизды мне никакой. Лучше иди откуда пришла. А баба плащ свой черный открывает и пизду свою кажет. От одного вида ее Витюха оторопел. Ни слова сказать не может. А баба подступает всё ближе, ближе. Неизвестно что там происходило. А известно только что Витюху мертвым нашли. И вокруг головы его черный плащ обвязан. А глаза выедены, одни глазницы пустые торчат. Вот как оно бывает, для тех кто понимает о чем речь ведётся. |
Свящ. Димитрий Каплун | 23:46, February 16th 2002 |
priest_dimitriy |
Юрий Каплунов
*** Лето в самом начале, Так земля хороша Ни единой печали Не припомнит душа. Цвет мать-мачехи ярок Солнцепеком в лугу. Мокрой льдины огарок На речном берегу. Ловят с берега дети Голубых пескарят. А давно вы на свете? А всегда, говорят. |
parker | 21:46, February 18th 2002 |
mrparker |
Дон Карлос
Дон Карлос Первый акт Испания. 1620 год. Кастилья. Болонья. Волны тихо плещутся, бьются о берег и что-то ласково шепчут. Сидя на берегу Карибского бассейна, дон Хуан Карлос ДиАльмейда прощается со своей возлюбенной, креолкой Изабеллой Второй Австрийской. Вдали, за горизонтом, проплывают бригантины, эспаньолы и каравеллы. В розовой дымке видны Острова Зеленого Мыса и Берег Слоновой Кости. Недалеко в каноэ сидят друзья и сподвижники дона Хуана Карлоса, его верные карбаньерры. Издалека доносится звук кастаньет. Дон Хуан знает, что на его след уже напала инквизиция и он должен бежать. Путь у него, как и у других испанских конкистадоров, только один - Америка. Только что ему сообщили, что герцог Альба уже высадился в Гватемале, а его армия высадилась в Гвадалупе. Ветер раздувает полы мантильи дона Карлоса, и видно Орден Летучей Мыши, подаренный ему самим Фердинандом Вторым Безумным, королем Сардинии, за подавление народного мятежа в Санта-Доминго. Гранды торопят дона Карлоса - ведь необходимо еще до рассвета переплыть Саргассово море. В последний раз он целует свою возлюбленную и поправляет мушкеты и шпагу, подаренную ему в знаменитой охоте на тюленя-людоеда, который двадцать лет терроризировал индейцев Навахо в окрестностях Ферреро. Он спешит к гондоле. По пути на него пытается напасть гигантская барракуда. Второй акт Рассказывает о приключениях дона Карлоса и его друзей в Японии, Тибете, Америке, на правом берегу реки Иордан, в Гондурасе, Австралии и, наконец, дон Хуан попадает на родину Тургенева - в Бразилию, где он встречается с изобретателем радио Ползунковым. После встречи он отправляется в саванну. Однажды, пытаясь пробиться сквозь чащу зарослей диких эвкалиптов, дон Карлос попадает на подпольные Олимпийские игры. Он буквально потрясен мастерством и опытом спортсменов из Центральной Африки. Завороженный сценой упорной борьбы в пятиборье, он не замечает, что к нему подкрадываются воины и телохранители его старого врага, черного мага и масона, лиллипута Тамерузо. Приверженцы каннибальной системы восприятия мира, они пытаются его съесть. Но отравленная ядом дикого барреро стрела, пущенная твердой и умелой рукой случайно оказавшегося в Патагонии Пржевальского, спасает жизнь дона Карлоса, а заодно и его честь, а также честь всего населения Аргентины. Дон Хуан обнимает своего спасителя Пржевальского, а также обнимает его лошадь, в которой он узнает своих спутников, которых он разыскивал сорок лет. Следует трогательная сцена клятвы в вечной дружбе и любви. В процессе любви случайно оказывается замешана дочь вождя племени, которая выдает путникам страшную тайну их рождения, а заодно и тайну рождения всего мужского населения тропической Африки. Наши друзья на волоске от гибели, но случайно найденный древний папирус со священными знаками открывает путникам глаза на дочь вождя, а заодно и на других женщин племени. Приближается развязка. Третий акт После перенесенных тяжелых испытаний на Тибете, при обороне императорского дворца в Киото, а также его злоключений в Бразилии дон Хуан Карлос ДиАльмейда попадает в лечебницу для душевнобольных. Тяжелая сцена всеобщего безумия открывает третий акт. С неподдельным ужасом наблюдает отважный карбаньерро сцены утраты людьми разума. Здесь и безумный вождь маленького вымирающего негритянского племени, репатриированный из глубин Аравийской пустыни, и его верные друзья гранды, безмолвно развлекающиеся кастаньедой, и сексуально озабоченный маньяк, и несколько дебильных рок-музыкантов и джазменов, и одинокий ковбой, все время зовущий к себе свою лошадь, и советский моряк, потерпевший крушение возле Огненной Земли и все время зовущий к себе свою подводную лодку. Внезапно дон Хуан вспоминает, что еще в Севилье в детстве мать дала ему чудесное лекарство, которое вылечивает от безумия. Обреченные спасены. Они убегают из лечебницы, объединяются с одной из мусульманских группировок и занимаются террористическими актами вперемежку с идеологическими диверсиями. Однажны, во время экспедиции за Северный Полярный Круг, они нападают на след американского шпиона, который пытается украсть секрет русского джаза и кваса. Путникам грозит смертельная опасность. Кончается провизия. Последнюю колбасу унес орел. Они находят приют у поросшего торфом холма, который внезапно оказывается замаскированным бункером, в котором с четырнадцатого года прячутся белогвардейские офицеры и остатки армии Колчака. Завязывается оживленная перестрелка солеными огурцами, в которых путники узнают членов "Могучей Кучки". Они на волоске от гибели, но вовремя подоспевшая подводная лодка "Балалайка Четыре-Бис" спасает путников. Со слезами на глазах команда лодки обнимает спасенного моряка, в котором она узнает своего капитана, утонувшего сорок лет назад, а также они обнимают других участников арктической экспедиции, а также участников исторического перелета Москва-Новгород. Следует сцена народного веселья, сопровождаемая ритуальным праздником плодородия. Проносят ритуальные предметы, характерные для культа Матери-Земли и ее возлюбленного Диониса. Девушки водят хороводы и с грустью поют о предстоящей утрате невинности. The End |
egmg | 21:05, February 19th 2002 |
egmg |
Изображение после Реформации.
Реформация, конечно, здесь понимается как некая веха. Это специфическая революция в отношении в знакам, особенно визуальным. Слово, если Божие, остается настоящим символом. (Здесь символ я понимаю по Лосеву как слияние означаемого с означающим, а не по Пирсу. Только не спрашивайте меня, кого я больше люблю - обоих наказать примерно.) А изображение признается всего лишь изображением, картинкой, фуфлом то есть. Равным образом, как и вещам отказывают в возможности сливаться с трансцендентным. (Это, в частности, приведет позже, на заре романтизма к скептическому отношению к памятникам, как архитектурным, так и прочим. Вот развалины - это да! Словесная слава - это да! А кумиры на конях - это нет!) Отсюда несколько следствий. Изображению приходится эмансипироваться в светскую сферу - развитие портрета и натюрморта. То же происходит с эмблемой, которая ранее обслуживала почти исключительно сакральную сферу. При этом, изображение кардинально меняет свою знаковую природу. Если икона, алтарь являлись специфическими окнами в трансцендентное, то, изображение, вынесенное из храма, сосредоточивается на реальном, посюстороннем предмете, то есть из Окна превращается в зеркало. Отсюда любое изображение имеет тенденцию сделаться автопортретом, а зеркало становится не просто сюжетным атрибутом, а приемом самоописания процесса изображения. |
egmg: fish | 00:49, February 25th 2002 |
egmg |
Похвала селедке Вот он - знаментитый. Bray, Josef de (? - 1664) Дрезден, 1656 Стихотворение Якоба Вестербана "Похвала селедке" : Соленая селедка чистая, Жирная, толстая и длинная, Уже без головы, Аккуратно разрезанная вдоль живота и спины, Со снятой кожей. Внутренности вынуты, Сырые или жареные на огне, Не забывать при этом о луке, И прежде чем вечером поздно Отправилось на покой солнце, Съеденные голодным. Потрясающее описание Страстей Селедки - поедание определенно фаллического бога. (Обратите внимание на заходящее солнце). Это еще не все И к этому кусок, Такой же величины, как крестьянский хлеб, Ржаного хлеба съеден. Хорошее лекарство Териак не может Столь достойным похвалы быть. Глоточек, он очень хорош затем, Бредского или харлемского пива Или из делфтских кабаков, Он делает глотку Снова подходящей, гладкой и скользкой, Чтобы утром опять напиться. И если тебе чертовски плохо И ты с открытой пастью, зевая, слоняешься, Он снова может тебя сделать свеженьким и веселым. И излечить от катаров, Что от головы идут И на грудь и зубы переходят. И помогает как следует писать, И (с вашего позволения) вовремя какать, И ветрам он не дает покоя, Которые требуют еды и питья. Как и может быть по-другому, Когда тому, кто с охотой ест соленую селедку, Гораздо лучше, чем тому, кто диковинными и роскошными лакомствами жадно набивает себе кишки. "Jacobi Westerbani Minne-Dichten". Harlem. 1633. Батюшки, какой текст-то! Прям философия правильной жратвы и испражнения. |
Russky_Udod | 16:31, February 27th 2002 |
udod99 |
В яндексе есть слово "яйцеед". А вот Шпротоеда нет. А я знал человека с такой фамилией. А еще знал группу товарищей по фамилиям Гнусик, Пержу и Карлсон. Они обычно приходили сразу вместе. Впоследствии г-н Карлсон оформил брак с гражданкой России по фамилии Плакса. Так в одной виленской газете и написали: Карлсон женится на Плаксе. По-литовски. У них это никаких ассоциаций и аллюзий не вызывало. "Им, гагарам, недоступно..." А жаль. |
Ivan Polikarov | 13:40, February 28th 2002 |
nekto |
Бергамоты
Один раз бергамот случайно забрёл на чайтную плантацию, а когда его заметили и стали выгонять, он там всё от страха этими железами засерил. Чай был безнадёжно испорчен. Тогда его решили продать дебильным сахибам. Дебильным сахибам чай понравился. Теперь есть специальные плантации, где представители самых чмошных каст (им даже запрещено за слонами кизяк собирать) гоняют с утра до ночи бергамотов по чайным зарослям, а те от страха серют и железами выделяют. А дебильные сахибы этот чай потом пьют. |
Russky_Udod | 13:55, February 28th 2002 |
udod99 |
...это самый литературный из всех виденных мной городов. Не в смысле традиций - вроде Парижа с его автографами писателей на обложках меню в "Ротонде" или Праги с ее кондитерской "У Кафки" и с Големами на уличных лотках. Мемориальные доски - здесь жил, здесь умер, здесь бывал - Мицкевич, Сырокомля, Галчинский, Бродский - в Вильнюсе неагрессивны, висят себе тихо. В этом городе литературно отношение к слову. Что устному, что письменному. Устная речь - всегда творчество, произведение искусства: - Пани желает такси? - Нет, спасибо, мне только перейти площадь. - Но так я же перевезу... А я лично слышал вот такой диалог на Калварийском рынке (апрель 1998 г.): - А скажите, понас (пан - У.99), и почем же у вас кран-букса? - По четыре лита. - Вот это да! Совесть вы не имеете! - Это вы совесть не имеете! Как все вокруг подорожало, смотреть надо! - Я! Я совесть не имею? Это вы совесть не имеете, а я совесть имею! С детства имею! Не то что вы! и так далее А наша квартирная хозяйка любила говорить: но если вы хотите получить это срочнее... И еще, помимо прочего, виленчане говорят "отсветить документ" (а у нас - "отксерить", "скопировать" и т.п.). И это "так" по любому поводу: "так вы хотите лифт вызвать? так он не работает. Так пешком идите". Очень своеобразная языковая среда. Через три дня в Вильне начинается "Казюкас". Да... |
Степан Ж. | 09:13, March 2nd 2002 |
bei_bab |
И вот ещё рассказец, для тех кто смак понимает
А клонилось к вечеру. Облака к ночи замолживает, нивы притихли. И шёл себе по дороге Иван Егорыч с рыбалки. Стар Иван Егорыч, спиннингом со старой спиной не помахаешь. Так что он больше дорожил - в зубах лесу держит, а сам на плоскодоночке гребёт себе, гребёт. К вечеру два садка с собой полных уносил, потому что умелый рыбак был. Места знал. Не пускал на самотёк сметливую мужицую смекалку. Вот всем бы хорошо да одно плохо. Без бабы жил. По молодости всё смущался за девками бегать, к средним годам уже и не хотел, а теперь прямо скажем и не смог бы. А жил хорошо. Но ведь народ позубоскалить над человеком любит. И каждый с мала до велика к нему приставал: Иван Егорыч а Иван Егорыч. Мы тут бабу тебе нашли. Короче, затемнили человеку солнце в глаза. И Иван Егорович задумался: а что это я без бабы и правда? Лет мне много, неплохо бы и о старости подумать. Поднести чего, рыбу почистить да во дворе помочь - на это бабу хорошо иметь. Одним словом, сосватали его за одну тут. Ну и сосватали. Свадьбы особой не справляли, съездили на мотоцикле с коляской в район, расписались. И стала эта баба жить с Иван Егоровичем. Поначалу все тихо было. Но потом соседи стали нехорошее замечать. В избе у них окна ставнями даже днем закрыты. Баба во двор никогда не выходит, дальше сеней ноги не кажет. И Иван Егорыч осунулся, побледнел. На рыбалку теперь ходить стал редко. А если кто из рыбаков кликнет: Иван Егорыч, чего поймал? - то тот ничего не говорит, молчит, только руками разводит, мало мол наловил. Дальше хуже. У Мирзоева тёс пропал прямо из палисадника. А Фарат Назарыч грибы сушил в клети, на верёвочке. Кто-то слямзил их под шумок. И, самое главное, Иван Егорыч стал просто как сам не свой. Ходит мелкими шажками, причитает, лепечет что-то чудное. А сам тощий, бледный. А баба его так втихомолку и сидит, из избы не выходит. Мужики собрались колодец рыть. Ну роют, понемногу выпивают, ибо дело к ночи идет. А колодец глубокий получился, на ведре спускаться вниз приходилось. Работают мужички, а сами мыслями обмениваются. Зашла речь о Иван Егорычевой бабе. Тут Петро и говорит: знаю я её. Она из района. Там такое про нее рассказывали, закачаетесь мужики. А те: расскажи нам Петро. Он говорит: сейчас расскажу, не поверите. Верить тут или не верить, а только трос в этот момент и оборвался. И полетел Петро вместе с ведром на самое дно колодца. Только и слышно чавканье да бульканье в самой глубине. Впрочем, недолго оно продолжалось. Ему и трос совали, хватай, говорят. И фонарем светили. Бесполезно. Захлебнулся парень, легкие жижей глинистой забило. Короче, задохнулся он там в темноте. А бабу с тех пор невзлюбили. Как про нее речь пойдет, так обязательно кто-нибудь да скажет: а, эта из района которая. Но только ей-то что. Мало того что можно сказать живого человека сгубила, так она еще и на старике отыгравалась. Потому что совсем посмурел Иван Егорыч. Его потом ещё мертвым нашли в лодке. Бакена ночью меняли и нашли его. Совсем закоченел старик, крючьями своими намертво в весла вцепился, насилу пальцы его разжали, уже неживого. А тёс, новый, сосновый, так и не нашли. Целых три кубометра. Как будто и не было его. |
a_v | 00:05, October 11th 2002 |
a_v |
Ночь, улица, фонарь, аптека
La pharmacie. Toujours tu vois Stupide, vile, terne lumire. Il en sera ainsi pour toi. Tu vas mourir, et, pour la preuve, Tu te trouveras encore ici : La nuit, les eaux glaciales du fleuve, Le rverbre, la pharmacie. Это стихотворение я сочинил и принес в газету парижских бездомных "Фонарь". Редактор спросил меня: "Сам написал?" - "Нет, - честно отвечаю, - это перевод с русского." Через две недели, выдавая мне гонорар, тот же редактор: "Твое стихотворение печатаем в следующем номере. Автор, ты говоришь, (серьезно) - кажется, Достоевский?" |
anya-anya | 22:57, April 7th 2002 |
anya_anya_anya |
Пошла в магазин,
Возвращаюсь - Лёва встречает меня в одном носке. Другой держит в руке. - Чем занимался? - спрашиваю, раздеваясь. - Зачем снял носок? - Смотрел в носок, - отвечает задумчиво. - Там никого нет. |
anya-anya | 13:46, April 20th 2002 |
anya_anya_anya |
Лёва
Бросился искать утешения у матери. Мать, надо понимать, только заснула. Не без труда. - Боже мой, ну что такое? - спрашиваю жалобно. - Ну что случилось опять? В слезах, в соплях, с всклокоченными волосиками мокрыми, отвечает в ужасе: - "Красная шапочка" закончилась! |
Arisha | 00:25, September 18th 2002 |
arish |
Мальчики, девочки...
Петёк: Деревня, где скучал Евгений была... Саня (быстро): ДУРАЦКИЙ уголок! Петёк: Деревня, где скучал Евгений была... Саня (быстро): ВОНЮЧИЙ уголок! Ухожу на кухню, чтоб не смеяться. Через некоторое время-- Петёк: Деревня, где скучал Евгений была... (Сане): ДУУУУУРА!!! |
Dima Polyakov | 16:49, September 18th 2002 |
ashuutanor |
Оле Лукойе и Треугольные Парадигмы
угрюмый от похмелья финн пепельных расцветок, по имени Ристо, волочит на прогулку вниз по лестнице рыжеватого бедлингтона с лицом козы "ме-ке-ке". Бедлингтон упирается, ложится плашмя на ступеньки и начинает гавкать, громко, педантично и со всхлипами. Удивительно то, что между каждым отдельным гавканьем довольно большой интервал тишины, секунд на тридцать Я догадываюсь, что эти полминуты примерно отвечают проволакиванию бедлингтона на один лестничный пролет. Я заметил, что в начале каждого пролета первая ступенька круче остальных, так что естественно, что ведомому бедлингтону падение с этой крутой ступеньки дается особенно тяжело, вот он и гавкает раз в полминуты. Всего пролетов около десяти, стало быть, десять гавканий, истязающих душу и возвращающих сознание в этот странный, дождливый и ветреный мир, укладываются в 5 минут. Всё повторяется изо дня в день, с минималистской финской пунктуальностью, с 6.58 до 7.03 утра. У хозяина бедлингтона треугольное, какое то парадигмально треугольное телосложение. Он похож на недорезанного Оле Лукойе. Я злюсь на него даже не из-за собаки, но из-за того, что в детстве подобные треугольные существа непрерывно, года два, терзали меня во снах, начиная лет с трех с половиной. Сны были не слишком страшными, но неприятными, как холодный недоеденный омлет , ленинградский омлет в казенном доме. Сначала я попадал на желто-красный марсианский пустырь. Когда, спустя несколько лет, мы переехали в новый дом в Сокольниках, где по ночам сопели батареи, я узнал этот пустырь, он был виден из окна отцовского кабинета. Огромный пустырь, до горизонта. Несколько лет спустя там построили детский сад... Во сне я играл на этом пустыре с мальчишками, мы жгли костры, стреляли пистонами и варили черную смолу в железном котелке. Было хорошо, но я знал, что вот-вот появятся эти жестокие треугольные Оле Лукойе, и тогда будет не до костров... Оле Лукойе появлялись , оцепляя горизонт, и шли на нас. Я втайне надеялся, что мальчишки, с которыми мы жгли костры, мои приятели, заступятся за меня, они были старше меня, все мои друзья детства всегда были старше...Но Оле Лукойе проходили сквозь мальчишек , окружали меня и подступали ...Конец... Я проваливался куда то наверх, во внешнюю тьму с иголочками, было не больно, но покалывало. Однажды, наяву, уже после переезда в Сокольники, я, как и во снах, играл с мальчишками на пустыре. Мы жгли смолу, резину, коробки из белоснежной фанеры и плавили свинец. В фанерных коробках, когда они горели, жил призрак по имени Лада, бородатый Лада, так меня научили друзья. Я рассказал мальчишкам про Оле Лукойе и Парадигмальные Треугольники, пристававшие ко мне во сне. Мальчишки научили меня пожаловаться Ладе. "это Псанта", - сказал Лада, - " ты не бойся, Псанта тебя укусит, ты умрёшь на минуту, а потом опять оживешь. Чтобы ожить, возьми на стройке кусок черепицы, погрей на батарее, полей подсолнечным маслом и спрячь в одеяле". Я так и сделал. И cледующий сон был последним, когда я видел Оле Лукойе. В тот последний раз они особенно разбушевались. Как всегда, оцепив горизонт, пройдя мальчишек насквозь и окружив меня тесным кольцом, они вдруг превратились в трубы, железные трубы, полые изнутри те самые, по которым пускают газ. Трубы пустились танцевать вокруг меня и, танцуя, они неловко толкались , бились друг о друга и брянчали. "Еще с'едим!" - важно, как взрослый покушавший толстосум, заключила первая Труба. "Еще с'едим", - кивнула, соглашаясь с ней, вторая; "Еще с'едим", - третья Труба финтила и кривлялась. И тут, когда уже все пропало, я вспомнил про Ладу. Я разыскал черепицу, разломал ее на кусочки и стал кидаться по трубам, норовя попасть побольнее, внутрь, в отверстия. Когда я бросил седьмой кусок, Трубы смешались и начали отступать назад. Я проснулся и никогда больше не видел ни труб, ни Оле Лукойе, ни во сне, ни наяву. Теперь я думаю, что тогда, в детстве, я видел эти сны про Последние Времена, когда Трубы, мерзкиe Оле Лукойе и Парадигмальные Треугольники вдруг явятся всему утомленному человечеству. |
рав Авром Шмулевич: bead | 16:12, August 23rd 2002 |
avrom |
Все, что Вы хотели узнать о Samuel Johnson, но стеснялись спросить.
Есть фразочки, совершенно абсурдные и бездоказательные, если пытаться логически в них разобраться, но входящие, тем не менее, в обязательный лексикон " каждого интеллигетного человека" и цитируемые им с автоматизмом людоедки-Эллочки: "хамишь, парниша" = "Патриотизм есть последнее прибежище негодяев", "Кррасота!"="исключение, подтвержадающее правило". Последняя фраза просто завораживает меня своей эпической и бездонной бессмысленностью. Но и "патриотизм" тоже хорош. Для тех, кому интересно - откуда она взялась и что имеется в виду "на самом деле". Из статьи Николая Ефимова О ПАТРИОТАХ, НЕГОДЯЯХ И РОДИНЕ Полемика с Марком Рацем ("НГ", 04.02.2000) Опубликовано в Независимой газете от 24.06.2000 Оригинал: http://ng.ru/polemics/2000-06-24/8_patrio.html "Высказывание принадлежит английскому критику, лексикографу, эссеисту и поэту Сэмюэлю Джонсону, жившему в XVIII веке. В подлиннике оно звучит так: "Patriotism is the last refuge of a scoundrel". Смысл фразы совершенно иной, чем представляется многим нашим авторам. Больше того, не мог английский писатель, автор знаменитого "Словаря английского языка", утверждать, как ему приписывают у нас, будто патриот и негодяй суть одно и то же. Вот в чем смысл фразы: не все пропало даже у самого пропащего человека, отвергнутого друзьями и обществом, если в его душе сохраняется чувство Родины, в ней его последняя надежда и спасение. Добавлю к этому, что английское слово "refuge" (прибежище, пристанище) имеет ряд значений, пропадающих при переводе на русский язык, а именно: спасение, утешение. То есть не просто прибежище, а спасительное прибежище. Кстати, отсюда идет и другое английское слово "refugee" - беженец, эмигрант. Отвечаю с таким опозданием по весьма простой причине. Хотелось заглянуть в "святцы", достать и прочитать статью Сэмюэля Джонсона "Патриот", нашумевшую в свое время и упоминаемую во многих английских биографических словарях. Написанная в 1774 г., она имела подзаголовок "Обращение к избирателям Великобритании". Это серьезное, основательное выступление писателя, где он представлял развернутое понимание патриотизма. Достать ее оказалось не так просто. Историческая библиотека и Библиотека иностранной литературы ответили довольно быстро: "Не располагаем". "Ленинка" обнадежила, но пришлось ждать пару месяцев с гаком, пока в моих руках не оказался 8-й том Собрания сочинений С. Джонсона, изданный в Лондоне в 1792 г., где и помещена статья. И тут уж без длинной цитаты не обойтись. Джонсон писал: "В конце каждого семилетия наступает пора сатурналий, и свободные мужчины Великобритании могут поздравить себя: у них есть из кого выбирать своих представителей. Отобрать и направить в парламент депутатов, которым принимать законы и жаловать налоги, это высокая честь и серьезная ответственность: каждый избиратель должен задуматься, как поддержать такую честь и как оправдать такую ответственность. Необходимо убедить всех, кто имеет право голоса в этом национальном обсуждении: только Патриот достоин места в парламенте. Никто другой не защитит наших прав, никто другой не заслужит нашего доверия. Патриотом же является тот, чья общественная деятельность определяется лишь одним-единственным мотивом - любовью к своей стране, тот, кто, представляя нас в парламенте, руководствуется в каждом случае не личными побуждениями и опасениями, не личной добротой или обидой, а общими интересами". Как видите, Джонсон не только не ставил знака равенства между патриотом и негодяем, но и само слово "патриот" писал с большой буквы. Больше того, предостерегал избирателей XVIII века: опасайтесь деятелей, озабоченных "не благом собственной страны, а осуществлением своих преступных замыслов". Он подчеркивал: "Не может быть Патриотом человек, который хотел бы видеть, как у его страны отбирают права". В обращении к избирателям Джонсон призывал их объединиться вокруг Патриотов. Этим призывом и заканчивается статья. " --------------------- А вот и сама статья: From "The Works of Samuel Johnson," published by Pafraets & Company, Troy, New York, 1913; volume 14, pages 81-93. ---------------------------------------- THE PATRIOT by Samuel Johnson ADDRESSED TO THE ELECTORS OF GREAT BRITAIN. 1774 They bawl for freedom in their senseless mood, Yet still revolt when truth would set them free License they mean, when they cry liberty, For who loves that must first be wise and good. MILTON ---------------------------------------- To improve the golden moment of opportunity, and catch the good that is within our reach, is the great art of life. Many wants are suffered, which might once have been supplied; and much time is lost in regretting the time which had been lost before. At the end of every seven years comes the saturnalian season, when the freemen of Great Britain may please themselves with the choice of their representatives. This happy day has now arrived, somewhat sooner than it could be claimed. To select and depute those, by whom laws are to be made, and taxes to be granted, is a high dignity, and an important trust; and it is the business of every elector to consider, how this dignity may be faithfully discharged. It ought to be deeply impressed on the minds of all who have voices in this national deliberation, that no man can deserve a seat in parliament, who is not a patriot. No other man will protect our rights: no other man can merit our confidence. A patriot is he whose publick conduct is regulated by one single motive, the love of his country; who, as an agent in parliament, has, for himself, neither hope nor fear, neither kindness nor resentment, but refers every thing to the common interest. That of five hundred men, such as this degenerate age affords, a majority can be found thus virtuously abstracted, who will affirm? Yet there is no good in despondence: vigilance and activity often effect more than was expected. Let us take a patriot, where we can meet him; and, that we may not flatter ourselves by false appearances, distinguish those marks which are certain, from those which may deceive; for a man may have the external appearance of a patriot, without the constituent qualities; as false coins have often lustre, though they want weight. Some claim a place in the list of patriots, by an acrimonious and unremitting opposition to the court. This mark is by no means infallible. Patriotism is not necessarily included in rebellion. A man may hate his king, yet not love hius country. He that has been refused a reasonable, or unreasonable request, who thinks his merit underrated, and sees his influence declining, begins soon to talk of natural equality, the absurdity of "many made for one," the original compact, the foundation of authority, and the majesty of the people. As his political melancholy increases, he tells, and, perhaps, dreams, of the advances of the prerogative, and the dangers of arbitrary power; yet his design, in all his declamation, is not to benefit his country, but to gratify his malice. These, however, are the most honest of the opponents of government; their patriotism is a species of disease; and they feel some part of what they express. But the greater, far the greater number of those who rave and rail, and inquire and accuse, neither suspect nor fear, nor care for the publick; but hope to force their way to riches, by virulence and invective, and are vehement and clamorous, only that they may be sooner hired to be silent. A man sometimes starts up a patriot, only by disseminating discontent, and propagating reports of secret influence, of dangerous counsels, of violated rights, and encroaching usurpation. This practice is no certain note of patriotism. To instigate the populace with rage beyond the provocation, is to suspend publick happiness, if not to destroy it. He is no lover of his country, that unnecessarily disturbs its peace. Few errours and few faults of government, can justify an appeal to the rabble; who ought not to judge of what they cannot understand, and whose opinions are not propagated by reason, but caught by contagion. The fallaciousness of this note of patriotism is particularly apparent, when the clamour continues after the evil is past. They who are still filling our ears with Mr. Wilkes, and the freeholders of Middlesex, lament a grievance that is now at an end. Mr. Wilkes may be chosen, if any will choose him, and the precedent of his exclusion makes not any honest, or any decent man, think himself in danger. It may be doubted, whether the name of a patriot can be fairly given, as the reward of secret satire, or open outrage. To fill the newspapers with sly hints of corruption and intrigue, to circulate the Middlesex Journal, and London Pacquet, may, indeed be zeal; but it may, likewise, be interest and malice. To offer a petition, not expected to be granted; to insult a king with a rude remonstrance, only because there is no punishment for legal insolence, is not courage, for there is no danger; nor patriotism, for it tends to the subversion of order, and lets wickedness loose upon the land, by destroying the reverence due to sovereign authority. It is the quality of patriotism to be jealous and watchful, to observe all secret machinations, and to see publick dangers at a distance. The true lover of his country is ready to communicate his fears, and to sound the alarm, whenever he perceives the approach of mischief. But he sounds no alarm, when there is no enemy; he never terrifies his countrymen till he is terrified himself. The patriotism, therefore, may be justly doubted of him, who professes to be disturbed by incredibilities; who tells, that the last peace was obtained by bribing the princess of Wales; that the king is grasping at arbitrary power; and, that because the French, in the new conquests, enjoy their own laws, there is a design at court of abolishing, in England, the trial by juries. Still less does the true patriot circulate opinions which he knows to be false. No man, who loves his country, fills the nation with clamorous complaints, that the protestant religion is in danger, because "popery is established in the extensive province of Quebec," a falsehood so open and shameless, that it can need no confutation among those who know that of which it is almost impossible for the most unenlightened to zealot to be ignorant: That Quebec is on the other side of the Atlantick, at too great a distance to do much good or harm to the European world: That the inhabitants, being French, were always papists, who are certainly more dangerous as enemies than as subjects: That though the province be wide, the people are few, probably not so many as may be found in one of the larger English counties: That persecution is not more virtuous in a protestant than a papist; and that, while we blame Lewis the fourteenth, for his dragoons and his galleys, we ought, when power comes into our hands, to use it with greater equity: That when Canada, with its inhabitants, was yielded, the free enjoyment of their religion was stipulated; a condition, of which king William, who was no propagator of popery, gave an example nearer home, at the surrender of Limerick: That in an age, where every mouth is open for liberty of conscience, it is equitable to show some regard to the conscience of a papist, who may be supposed, like other men, to think himself safest in his own religion; and that those, at least, who enjoy a toleration, ought not to deny it to our new subjects. If liberty of conscience be a natural right, we have no power to withhold it; if it be an indulgence, it may be allowed to papists, while it is not denied to other sects. A patriot is necessarily and invariably a lover of the people. But even this mark may sometimes deceive us. The people is a very heterogeneous and confused mass of the wealthy and the poor, the wise and the foolish, the good and the bad. Before we confer on a man, who caresses the people, the title of patriot, we must examine to what part of the people he directs his notice. It is proverbially said, that he who dissembles his own character, may be known by that of his companions. If the candidate of patriotism endeavours to infuse right opinions into the higher ranks, and, by their influence, to regulate the lower; if he consorts chiefly with the wise, the temperate, the regular, and the virtuous, his love of the people may be rational and honest. But if his first or principal application be to the indigent, who are always inflammable; to the weak, who are naturally suspicious; to the ignorant, who are easily misled; and to the profligate, who have no hope but from mischief and confusion; let his love of the people be no longer boasted. No man can reasonably be thought a lover of his country, for roasting an ox, or burning a boot, or attending the meeting at Mile-end, or registering his name in the lumber troop. He may, among the drunkards, be a hearty fellow, and, among sober handicraftsmen, a freespoken gentleman; but he must have some better distinction, before he is a patriot. A patriot is always ready to countenance the just claims, and animate the reasonable hopes of the people; he reminds them, frequently, of their rights, and stimulates them to resent encroachments, and to multiply securities. But all this may be done in appearance, without real patriotism. He that raises false hopes to serve a present purpose, only makes a way for disappointment and discontent. He who promises to endeavour, what he knows his endeavours unable to effect, means only to delude his followers by an empty clamour of ineffectual zeal. A true patriot is no lavish promiser: he undertakes not to shorten parliaments; to repeal laws; or to change the mode of representation, transmitted by our ancestors; he knows that futurity is not in his power, and that all times are not alike favourable to change. Much less does he make a vague and indefinite promise of obeying the mandates of his constituents. He knows the prejudices of faction, and the inconstancy of the multitude. He would first inquire, how the opinion of his constituents shall be taken. Popular instructions are, commonly, the work, not of the wise and steady, but the violent and rash; meetings held for directing representatives are seldom attended but by the idle and the dissolute; and he is not without suspicion, that of his constituents, as of other numbers of men, the smaller part may often be the wiser. He considers himself as deputed to promote the publick good, and to preserve his constituents, with the rest of his countrymen, not only from being hurt by others, but from hurting themselves. The common marks of patriotism having been examined, and shown to be such as artifice may counterfeit, or wholly misapply, it cannot be improper to consider, whether there are not some characteristical modes of speaking or acting, which may prove a man to be not a patriot. In this inquiry, perhaps, clearer evidence may be discovered, and firmer persuasion attained; for it is, commonly, easier to know what is wrong than what is right; to find what we should avoid, than what we should pursue. As war is one of the heaviest of national evils, a calamity in which every species of misery is involved; as it sets the general safety to hazard, suspends commerce, and desolates the country; as it exposes great numbers to hardships, dangers, captivity, and death; no man, who desires the publick prosperity, will inflame general resentment by aggravating minute injuries, or enforcing disputable rights of little importance. It may, therefore, be safely pronounced, that those men are no patriots, who, when the national honour was vindicated in the sight of Europe, and the Spaniards having invaded what they call their own, had shrunk to a disavowal of their attempt, and a relaxation of their claim, would still have instigated us to a war, for a bleak and barren spot in the Magellanick ocean, of which no use could be made, unless it were a place of exile for the hypocrites of patriotism. Yet let it not be forgotten, that, by the howling violence of patriotick rage, the nation was, for a time, exasperated to such madness, that, for a barren rock under a stormy sky, we might have now been fighting and dying, had not our competitors been wiser than ourselves; and those who are now courting the favour of the people, by noisy professions of publick spirit, would, while they were counting the profits of their artifice, have enjoyed the patriotick pleasure of hearing, sometimes, that thousands have been slaughtered in a battle, and, sometimes, that a navy had been dispeopled by poisoned air and corrupted food. He that wishes to see his country robbed of its rights cannot be a patriot. That man, therefore, is no patriot, who justifies the ridiculous claims of American usurpation; who endeavours to deprive the nation of its natural and lawful authority over its own colonies; those colonies, which were settled under English protection; were constituted by an English charter; and have been defended by English arms. To suppose, that by sending out a colony, the nation established an independent power; that when, by indulgence and favour, emigrants are become rich, they shall not contribute to their own defence, but at their own pleasure; and that they shall not be included, like millions of their fellow subjects, in the general system of representation; involves such an accumulation of absurdity, as nothing but the show of patriotism could palliate. He that accepts protection, stipulates obedience. We have always protected the Americans; we may, therefore, subject them to government. The less is included in the greater. That power which can take away life, may seize upon property. The parliament may enact, for America, a law of capital punishment; it may, therefore, establish a mode and proportion of taxation. But there are some who lament the state of the poor Bostonians, because they cannot all be supposed to have committed acts of rebellion, yet all are involved in the penalty imposed. This, they say, is to violate the first rule of justice, by condemning the innocent to suffer with the guilty. This deserves some notice, as it seems dictated by equity and humanity, however it may raise contempt by the ignorance which it betrays of the state of man, and the system of things. That the innocent should be confounded with the guilty, is, undoubtedly, an evil; but it is an evil which no care or caution can prevent. National crimes require national punishments, of which many must necessarily have their part, who have not incurred them by personal guilt. If rebels should fortify a town, the cannon of lawful authority will endanger, equally, the harmless burghers and the criminal garrison. In some cases, those suffer most who are least intended to be hurt. If the French, in the late war, had taken an English city, and permitted the natives to keep their dwellings, how could it have been recovered, but by the slaughter of our friends? A bomb might as well destroy an Englishman as a Frenchman; and, by famine, we know that the inhabitants would be the first that would perish. This infliction of promiscuous evil may, therefore, be lamented, but cannot be blamed. The power of lawful government must be maintained; and the miseries which rebellion produces, can be discharged only on the rebels. That man, likewise, is not a patriot, who denies his governours their due praise, and who conceals from the people the benefits which they receive. Those, therefore, can lay no claim to this illustrious appellation, who impute want of publick spirit to the late parliament; an assembly of men, whom, notwithstanding some fluctuation of counsel, and some weakness of agency, the nation must always remember with gratitude, since it is indebted to them for a very simple concession, in the resignation of protections, and a wise and honest attempt to improve the constitution, in the new judicature instituted for the trial of elections. The right of protection, which might be necessary, when it was first claimed, and was very consistent with that liberality of immunities, in which the feudal constitution delighted, was, by its nature, liable to abuse, and had, in reality, been sometimes misapplied to the evasion of the law, and the defeat of justice. The evil was, perhaps, not adequate to the clamour; nor is it very certain, that the possible good of this privilege was not more than equal to the possible evil. It is, however, plain, that, whether they gave any thing or not to the publick, they, at least, lost something from themselves. They divested their dignity of a very splendid distinction, and showed that they were more willing than their predecessors to stand on a level with their fellow-subjects. The new mode of trying elections, if it be found effectual, will diffuse its consequences further than seems yet to be foreseen. It is, I believe, generally considered as advantageous only to those who claim seats in parliament; but, if to choose representatives be one of the most valuable rights of Englishmen, every voter must consider that law as adding to his happiness, which makes suffrage efficacious; since it was vain to choose, while the election could be controlled by any other power. With what imperious contempt of ancient rights, and what audaciousness of arbitrary authority former parliaments have judged the disputes about elections, it is not necessary to relate. The claim of a candidate, and the right of electors, are said scarcely to have been, even in appearance, referred to conscience; but to have been decided by party, by passion, by prejudice, or by frolick. To have friends in the borough was of little use to him, who wanted friends in the house; a pretence was easily found to evade a majority, and the seat was, at last, his, that was chosen, not by his electors, but his fellow-senators. Thus the nation was insulted with a mock election, and the parliament was filled with spurious representatives; one of the most important claims, that of right to sit in the supreme council of the kingdom, was debated in jest, and no man could be confident of success from the justice of his cause. A disputed election is now tried with the same scrupulousness and solemnity, as any other title. The candidate that has deserved well of his neighbours, may now be certain of enjoying the effect of their approbation; and the elector, who has voted honestly for known merit, may be certain, that he has not voted in vain. Such was the parliament, which some of those, who are now aspiring to sit in another, have taught the rabble to consider an unlawful convention of men, worthless, venal, and prostitute, slaves of the court, and tyrants of the people. That the text of the house of commons may act upon the principles of the last, with more constancy and higher spirit, must be the wish of all who wish well to the publick; and, it is surely not too much to expect, that the nation will recover from its delusion, and unite in a general abhorrence of those, who, by deceiving the credulous with fictitious mischiefs, overbearing the weak by audacity of falsehood, by appealing to the judgment of ignorance, and flattering the vanity of meanness, by slandering honesty, and insulting dignity, have gathered round them whatever the kingdom can supply of base, and gross, and profligate; and "raised by merit to this bad eminence," arrogate to themselves the name of patriots. http://www.samueljohnson.com/thepatriot.html |
Степан Ж. | 08:32, May 2nd 2002 |
bei_bab |
второе рождение
Бля буду, ребята, я не знал, что "пожаром сердца" заполыхаю в мои 40 лет. Работает она в универсаме, на артистку хочет учится. Я как увидал и пиздец, температура поднялась, во рту пересохло. Эта женщина - древнегреческий мрамор с отзывчивой славянской душой. Резюмирую сразу в предупреждение пошлых распросов: у нас было ВСЕ. И хотя в данное время весна по календарю, я переживаю в моем творческом развитии Болдинскую осень наподобии А.С. Пушкина, т. е. начал писать большую эпическую поэму о Родине, любви и духовных исканиях наших современников. СУДЬБА ДУШИ (Поэма) I. Индустриальные леса - вот обстановка нашей встречи... Я вновь гляжу в твои глаза, твоею наслаждаюсь речью, Что, как серебряный ручей, сверкает, брызжет, в горло льется, И убегает, и дается, и светит в тысячу свечей. Откуда чистота твоя и непорочность лба крутая? Средь охамевшего бабья ты ходишь тихо, как святая, ты им чужая навсегда, ты Белоснежка между фурий, ты путеводная звезда в небесной черной кубатуре. Подмышка пахнет курагой. Коленка пахнет диким медом. Мой скромный ангел городской из гущи русского народа, красавица моя, вся стать, очей, грудей и губ безбрежность, каким мне словом передать нечеловеческую нежность? Я смутно жил, я брел впотьмах сквозь жизни черные кварталы. Эпоха скалилась. В ушах гудело. Сердце клокотало. Продажный мир дышал мне в рот гнилым душком, кровавой рвотой, Вонял мочой,дерьмом и по'том мой алчный век,мой век-урод! Пока не встретил я тебя... Продолжения ждите. Баб попрошу не высказывать свои скудоумные оценки. |
Степан Ж. | 21:44, July 7th 2002 |
bei_bab |
Новый рассказ прямо из творческой лаборатории
ЛЮСИНДА Люсинда была бабой. На самом деле звали её Люська а Люсиндой её прозвали за бабство. Бабство это было у неё в крови. Могла надерзить и нагрубить любому мужику, даже старшему её по возрасту. Больше же всего презирала она отца своего, за то что он не вписался в рыночные отношения и не наворовал у народа столько чтобы Люсинда могла жить в своё шикарное удовольствие. Когда отец от тяжёлой жизни приходил пьяненький, Люсинда могла его оставить на пороге и не выйти, а могла и побить чем нибудь тяжёлым. Жестокая была баба. Хорошие парни, чистые и скромные, в городе давно уже перевелись или спились и их переубивали те кто побойчее. Поэтому Люсинда могла тешить свою бабскую похоть как свинья безнаказанно. Ходили к ней всякие уроды, делали подарки, а за это она им сосала и давала во все места. Её и втроём драли а ей хоть бы хны. Однажды обдслужила сразу десятерых крепких мужиков (обабившихся) ментов. Они ей в жопу сунули милицейскую дубинку для развлечения а сами сажали её на свои члены. Она на них прыгала а дубинка ходила ходуном взад вперёд ко всеобщему развлечению. Так размахалась жопой своей что заехала этой дубинкой по яйцам одному крутому. Он её заставил за это жопу свою лизать прям самое говно и она лизала где говно и ссанина. Такая была тварь бесстыжая. На этом месте мой читатель, которого я представляю себе в виде простодушно-бесхитростного Мужика, скажем мне конечно. Мол, занесло тебя Степан не видишь ты что такие вещи писать безнравственно. Я на это отвечу, не знаешь ты Ваня современных дискурсов. Почти вся обабившаяся блядва и тварь в литературе пишет вообще всё что в жопу задвинется, в основном про пидоров и всякие мерзости. Я же никогда не имел творческого отношения к этой когорте презрительных уродов и если выписываю тяжёлую сцену то лишь потому что таковы печальные эффекты жизни. Если у тебя есть сомнения братишка купи себе скажем автомобиль иубедись что такое наше ГИБДД и менты вообще. Это нечеловеческие звери и сшибалы денег как зверьё. Я например родину люблю а государство ненавижу, потому что оно в лице своих представителей меня разоряет и грабит всеми возможными способами как ту Люсинду в разные места. Так они с ней развлекались потом кому-то пришла в голову мысль. Ты говорит Люсинда совсем шалава. Да говорит Люсинда я на всех ссрала и ссала и вот я такая. А может ты шалава с отцом родным поебстись? Спрашивают её все. И эта сука отвечает легко. Пошли в комнату где пьяный несчастный её отец лежал умирая от водки. Менты его быстро раздели большой опыт видимо помог. И Люсинда при всех взяла в рот вялый член его и сосата пока тот не умер от осознания стыда происходящего бесстыдства. Тогда все менты ей сказали. Мы тебя не видели и тебя не знаем нахер нам труп какой-то. Люсинда испугалась и обещала до конца жизни всё отделение обслуживать по всей формы. Они разрезали окоченелый труп отца распихали в пакеты и отнесли на помойку. Ночью собаки грызлись из за костей несчастного мужика погубленного своей дочерью-бабой. Наутро вытащенный собакой недоеденный член и синие яйца взбудоражили весь подъезд но все побоялись бабской ярости Люсинды. Утром Люсинда проснулась от боли в горле как будто там был огромный член отца и туда прямо её имел всю ночь. Так повторялось каждую ночь пока она не пошла к доктору. Обнаружилась злокачественная опухоль так что ей не жить. Напоследок Люсинда наготовила вкусных пирожков и отнесла их в отделение. Все кто их ел там же и померли потому что пирожки были с отравой. Такой же пирожок вместе со всеми съела и Люсинда. Тем самым погубив большую часть пусть обабившегося но всё таки мужского населения городка, и себя тоже. |
Записи 60-79 (Memories) | 0-19 | 20-39 | 40-59 | 60-79 | 80-99 | 100-119 | 120-139 | 140-150 | |
[ Aculeata's Livejournal
| info
|
Add this user | Архивы Aculeata |
Оглавление |
memories ] 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | |