[ Krylov's Livejournal
| info
|
Add this user | Архивы Krylov |
Оглавление |
memories ] 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | |
Записи 60-79 (Memories) | 0-19 | 20-39 | 40-59 | 60-79 | 80-99 | 100-119 | 120-139 | 140-145 | |
AnArcHISt: фиолетовая | 08:50, August 19th 2001 |
anarchist_2001 |
19 августа - 10 лет спустя Вот тут, тут, и тут рефлексируют, значит. Тогда я в отроках ходил невинных и обретался в Киеве далёком. Там никто не митинговал, никто не скандировал, вообще всё прошло как-то без особой внешней ангажированности, что ли. Без лихорадочного, восторженного блеска глаз. Блеск, правда, был, но иной - знаете, как будто похоть старой девы. Когда она одновременно страшится того, что может произойти и тайно жаждет :-))) В Киеве опять же всё как-то смутно ощущалось. Помню некоторое оживление в райкоме, который тогда размещался на нижнем этаже нашего дома. Мне тогда в голову запала совершенно идиотская мысль: что, мол, опять будут только три госканала (к тому времени появилась, кажется, пара-тройка "коммерческих", где денно и нощно крутили западные трэш- (и не очень) фильмы с ужаснейшими гнусавыми переводами - тогда это воспринималось как некая "альтернатива" :-)) И ещё, было ощущение - вертается. Нечто тёмное, исполинское, хтоническое ворочается где-то там "под землёй" (и одновременно - как будто "извне"), силится подняться. Помните, как у Гоголя - Великий Мертвец? |
zmeika | 21:22, August 19th 2001 |
serpentinka |
19 августа
Вот все вспоминают про ГКЧП, а мне и вспомнить-то нечего (см. ниже), - приведу просто здесь целиком письмо, некогда написанное одной из моих головушек: (Оригинал сообщения) |
Sergey Oboguev | 11:05, August 19th 2001 |
oboguev |
19 августа 1991 г.
* * * Несколько знакомых отправились ~ 10 августа в прибайкальские леса на две недели, без какой-либо связи с окружающим миром. Когда вышли к людям, узнали зараз все политические новости: Была попытка переворота. Советское правительство арестовано. Танки в Москве... и т.п. Сначала, естественно, решили, что их разыгрывают, но потом увидели газеты. Новости весьма их впечатлили. Вот так, рассказывают, в Сибири в 50-х гг. обнаруживали деревни, не знавшие о том, что произошла революция. То-то было известие. * * * Лев Белов 19.8.91 летел в Штаты утренним рейсом. О новостях узнал при регистрации. У меня был билет на самолёт (из Шереметьево) ни в какой иной день как 4 октября 1993 года, ранним утром. Добираться нужно было с юга Московской области, выезжать заполночь. Вечером объявляют: в Москве комендантский час. Поехали ночью по окружной. Пустая совершенно, ни души, за всё время встретили только несколько попутных и встречных машин. Остановили нас, вопреки опасениям, всего один раз, т.е меньше обычного. |
xfyre | 00:21, August 20th 2001 |
xfyre |
понемногу обо всем
объем френдовой ленты за выходные впечатляет в первый раз вижу в lj большую цитату из Св. Писания, к тому же одно из любимых мест в Новом Завете. цитата вот отсюда. забавно то, что в переводе KJV оно звучит совсем иначе. мои 5% к всеобщим воспоминаниям про 08.1991. обе ночи провел около белого дома, предварительно у школьного военрука взяв десяток противогазов, коими наделил всех знакомых. не пригодились. во вторую ночь атмосфера начала, по моим ощущениям, плавно смещаться от стояния на баррикадах к просто попойке в экзотических условиях. было почему-то скучно. 21-го хоронили женщину, проработавшую в нашей школе старшей пионервожатой какой-то очень большой отрезок времени, за давностью лет уже не помню. она была живым воплощением "ушедшей эпохи" - такой классический пример искреннего коммуниста. может быть, из-за этого, когда все завершилось, не было никакого чувства победы - только усталость и опустошенность. произошло то, что должно было произойти. |
Sergey Oboguev | 16:15, August 19th 2001 |
oboguev |
Суицидальные мотивы в лирике Новодворской
Недавно ознакомился с жизнеописанием девы нашей Валерии, издание обновленное и дополненное [1], но на 90% представляющее перепечатку более ранней версии автожития [2]. [1] В. Новодворская, Над пропастью во лжи, М. 1998 (серия Талантливые и знаменитые). Наиболее бросающиеся в глаза психологические мотивы раненный нарциссизм, ненависть, экзальтированность суицидом и смертью. Трудно, конечно, с определенностью судить, в какой степени всё это написано искренне (и порождено реальными ужасами, пережитыми Новодворской в психиатрической клинике, индоктринацией со стороны старших в детстве и какими-то ранними событиями, которые остались за рамками книги, но видимо имели фундаментальное значение), а в какой поза, расчитанная на эпатаж обывателей и добродушных позднесоветских властей (основная часть революционной деятельности Валерии Ильиничны развернулась во второй половине 80-х гг. и никакой действительной угрозы для нее не подразумевала). Вполне вероятно, что чистой воды в этих мемуарах немного, и всё это главным образом театральный спектакль, как бы авангардистский перфоманс в жанре параполитики, в конкуренцию галерее Гельмана. Тем не менее. Некоторые характерные цитаты (по [2]): ...драгоценное право на смерть... главное в жизни. (187) Самопожертвование и сакральная идея стержень бытия. (13) Если Игорь Царьков остался в живых, то никак не по моей вине. Своих благоприобретенных честных и идейных интеллигентов я вела к гибели, ужасаясь себе, но не раскаиваясь в этом. (99) Пусть он [СССР] станет нам всем братской могилой... (22) Ветеран движения Ася Лащивер считала, что прокурор будет просить два года, а дадут мне один. Это означало голодовку и смерть, ибо на кассацию я бы подавать не стала. Но смерть в ДС не являлась даже поводом для внеочередного партсобрания, тем паче для печали... Всем было ясно, что делать [...]: заставить их [Горбачева и перестройку] убить всех членов партии. ДС могли похоронить только в братской могиле. (208) Мне кажется, что Василий Аксенов потому и уехал, что не нашел здесь желающих выйти с ним на площадь и умереть. (92) В собственном восприятии ДС выглядел так: Земная жизнь одна минута Не один дээсовец согласился бы лечь под танк... я с радостью бы пошла на расстрел в Лефортово... (246) ...надо сказать себе, что жизнь кончена, что чем скорее придет смерть, тем лучше... Тело твой враг, ибо оно реагирует на страдания. (219) (Это речение подается как якобы рецепт Солженицина, однако что у лагерника Солженицина нижняя ступень доходяги, у благоустроенной дамы Новодворской отправная посылка.) Смерть обоготворяется. Небытие избавление от оков жизни, очищение, награда и отрада, чистый, зовущий идеал, желанное: В наш бумажный век заменителей и иммитаций и люди имеют укороченный срок годности; Германов Лопатиных и Верочек Фигнер среди них нет. Только один не захотел уподобиться остальным, один избежал общей участи ценой жизни. В 1989 году самый чистый из нас, классический чеховский интеллигент Костя Пантуев покончил с собой. (97) Разве умереть от руки врагов на руках друзей это несчастье? Это же мечта каждого настоящего большевика, и здесь я большевиков понимаю и с ними солидаризуюсь. (12) Нужно в этот выдох вслушаться: Разве умереть... это несчастье? Это же мечта... На протяжении всей книги Новодворская повторяет о стремлении попасть в лагерь и там умереть. А вот что она пишет о зомбированной психике обращенной, по собственному выражению В.Н., молодежи: Юлий Ким [объяснил юным студентам], что не стоит распространять листовки... это был большой грех: остановить жертву у алтаря. Надо молча склониться, благословить и дать совершиться судьбе... (32) Юра Бехчанов... прочел программные стихи молодого члена ДС... Потом мы много их читали, я так на каждом митинге... Значит, ляжем под танки Экзальтированность смертью отчетливо проступает в реакции Новодворской и ее круга на литовские (1991 г.) события: То, что мы задумали... у Саюдиса вызвало панику. Они все считали, что мы живыми из этой переделки не выберемся. Впрочем, мы думали так же. Мы другого и не хотели. (183) Мы выбрали пятерых камикадзе... Мы просто напрашивались на выстрел. (183-4) Мы... едва успели вовремя вынуть Юру Бехчанова из петли. У него было слишком много совести. (184) Юра [22 года] считал, что мы не искупили своей вины перед Литвой [т.е., вероятно, от имени советского народа], раз мы остались в живых. И Юра был прав. (185) Подобного же рода высказывания из [1]: Когда я впервые испытала потустороннее чувство смертника []? (10) Я винила себя в том, что вовремя не нашла Ильина и не пошла с ним вместе на расстрел. (31) Свобода у стены тюремной, Повязкой не закрыв лица, Принять рассвета откровенье В могучей музыке конца. (33) Саша закричал, что он не может больше жить, выбежал на Крымский мост и бросился в воду. На его несчастье, его выловили оттуда. (34) Я им не мешала играть, потому что считала, что мы все пойдем на смерть; имеют же они право на маленькие развлечения по дороге? (36) Нашу ближайшую перспективу я честно обрисовала членам организации []: арест, пытки, расстрел. Мне казалось, что такая перспектива вполне улыбается моим коллегам (ведь мне она улыбалась!). (37) Я уже ходила в смертниках (39) У меня возник план [] добиться приговора к расстрелу, [] умереть по высшей категории (40) Но как умереть в Лефортове? В пролет не бросишься все затянуто сетками из стали. Вены перерезать нечем. Повеситься невозможно каждые 3-5 минут часовой-надзиратель заглядывает в глазок [] Попытка задушить себя под одеялом нейлоновым чулком не удалась: у меня не хватало физических сил затянуть узел до смертельной нормы. К тому же голову прятать под одеяло запрещалось. Мои попытки негласной голодовки (успеть умереть, пока не хватятся) обнаруживались на 4-5-й день. Смерть в Лефортове была недосягаемым благом, изысканным дефицитом, сказочным сном. Она могла только присниться. (68-9) Идя на неизбежный арест и возвращение (более чем вероятное) в Дом Страдания, я просила у товарищей по диссидентству одного: достать мне ампулу с ядом, чтобы не попадаться живой им в руки, чем, похоже, страшно пугала диссидентов, которые смотрели на этот вопрос менее радикально. Расстрелять все патроны и оставить последний для себя это и полезно, и приятно, и в моем вкусе. [] из моего шикарного намерения броситься на свой собственный меч ничего не вышло. (105) Мне кажется, что Василий Аксенов потому и уехал, что не нашел здесь желающих выйти с ним на площадь и умереть. (114) я хотела казни (118) [Ждут] пытки. Моя сухая голодовка. Искусственное кормление. Потеря рассудка. Или, если повезет, смерть от травм. []предаться ужасу и отчаянию я успею после ареста, когда не будет других занятий, когда действительно надо будет умирать. (119) Я была на верху блаженства. Я знала, что в лагере не выживу, но это была возможность умереть... (135) Ночь. Площадь. [] И Ася стоит в саване. Картинка с выставки! (162) После разогна демонстрации в Тбилиси Мы не хотели жить. Мы хотели, чтобы нас убили теми же саперными лопатками. (199) Когда кончился срок Саши Элиовича, он отказался выходить из камеры, оставив нас умирать. Его вывели и посадили на травку. Стоять он не мог. Слава Богу, подъехал дээсеовский Красный Крест с соками и машиной. Умирать остались Юра Гафуров, Игорь Царьков, редактор партийной газеты Свободное слово Эдуард Молчанов и я. Юра Гафуров так страдал, что спрашивал у меня, не может ли он вскрыть гвоздем вены, чтобы скорее умереть, а не ждать жуткой смерти от жажды. Я еле его отговорила. (204) Мы делали шаг вперед, рвались на автоматы и умоляли их стрелять, чтобы мы искупили позор России. [] А вечером мы с Леной едва успели вовремя вынуть Юру Бехчанова из петли. У него было слишком много совести. [] В 22 года трудно примиряться с неизбежным. Юра считал, что мы не искупили своей вины перед Литвой, раз мы остались в живых. И Юра был прав. (221-2) Об этом будет приятно вспомнить перед смертью, хотя бы и на виселице. (228) По дороге я пыталась договориться с прокурорскими (как потом выяснилось, гэбистскими) мальчиками, чтобы они открыли запертую дверцу машины и дали мне выскочить на полном ходу и разбиться. (242) Возникали проекты массовых голодовок и даже самосожжений. При жизни я еще могла это остановить, но после моей смерти в Лефортове осиротевший ДС и коктейль Молотова мог употребить. Я же сама учила дэ-эсовские кадры не отдавать им людей. (279) Я бы взяла автомат в руки хотя бы для вида, чтобы с ним умереть. (342) Константин Боровой [] организовал ночное в Яме на ТУ и сам сказал с экрана Ельцину: Возьмите нашу жизнь (345) Всю ночь мы готовились к смерти, а в 7 утра раздалась канонада. Для нас это была музыка сфер. (346) Если бы в июле 1996 года победил Зюганов, мы все просто пошли бы на виселицу. (348) и т.п. На обложке книги семейная фотография. Двое и обрез (доктор Фрейд не преминул бы его проинтерпретировать). Разумеется, цирк Новодворской это в значительной мере театральный проект с предполагавшимся коммерческим и статусным выходом (видимо, оказавшийся не слишком удачным в этом качестве). И всё же, всё же... Из воспоминаний Савинкова о его товарищах по покушению на Плеве: Каляев любил революцию так глубоко и нежно, как любят ее только те, кто отдает за нее свою жизнь... К террору он пришел своим, особенным, оригинальным путем и видел в нем не только наилучшую форму политической борьбы, но и моральную, быть может, религиозную жертву. [Сазонов] почувствовал за... его [Каляева] вдохновенным словами горячую веру, за его любовью к жизни готовность пожертвовать этой жизнью, более того страстное желание такой жертвы. Для него [Сазонова] террор тоже был прежде всего личной жертвой. После совершения убийства, из тюрьмы, Сазонов писал своим товарищам: Вы дали мне возможность испытать нравственное удовлетворение, с которым ничто в мире не сравнимо... Едва я пришел в себя после операции, я облегченно вздохнул. Наконец-то кончено. Я готов был петь и кричать от радости. Третьей участницей была Дора Бриллиант. Террор для нее, как и для Каляева, окрашивался прежде всего жертвой, которую приносит террорист. Вопросы программы ее не интересовали... Ее дни проходили в молчании, в молчаливом и сосредточенном переживании той внутренней муки, которой она была полна. Она редко смеялась, и даже при смехе глаза ее оставались строгими и печальными. Террор для нее олицетворял революцию, весь мир был замкнут в боевой организации. Накануне покушения приехала Дора Бриллиант... Я тоже хочу участвовать в покушении. Послушайте, Дора... Нет, не говорите... Я тоже хочу... Я должна умереть. Сартр рассказывает об известном левом деятеле Низами и его впечатлениях от атмосферы в среде победившей радикальной интеллигенции: Я знаю, что он был одержим идеей смерти. Он был в СССР и говорил об этом со своими советскими товарищами, и он мне говорил, вернувшись, революция, которая не дает нам одержимости смертью это не революция. Это не глупо. Изгоев в Вехах заключает: Каких бы убеждений не держались различные группы русской интеллигентной молодежи, в конечном счете, если глубже вдуматься в ее психологию, они движутся одним и тем же идеалом... Этот идеал глубоко личного, интимного характера и выражается в стремлении к смерти, в желании себе и другим доказать, что я не боюсь смерти и готов постоянно ее принимать. Вот, в сущности, единственное и логическое, и моральное обоснование убеждений, признаваемое нашей революционной молодежью в лице ее наиболее чистых представителей. Изгоев обращает внимание на то, что градация левизны политических течений, как они оцениваются интеллигенцией, не вытекает из их программ: Ясно, что критерий левости лежит в другом. Левее тот, кто ближе к смерти, чья работа опаснее не для общественного строя, с которым идет борьба, а для самой действующей личности. Он цитирует максималистскую брошюру: Мы повторяем: крестьянин и рабочий, когда ты идешь бороться и умирать в борьбе, иди и борись и умирай, но за свои права, за свои нужды Но ведь это не что иное, как самоубийство, и бесспорно, что в течение многих лет русская интеллигенция являла собой своеобразный монашеский орден людей, обрекших себя на смерть, и притом на возможно быструю смерть. * * * А Печерин?! Как сладостно отчизну ненавидеть Гершензон пишет: Печерин издавна лелеял мысль о смерти. Он полюбил ее, кажется, еще в то время, когда больше всего дорожил неприкосновенностью своей мечты: тогда смерть представлялась ему единственным достойным исходом, чтобы мечта не загрязнилась; уйти из действительности в ученую келью, или, еще лучше, в могилу! Теперь, в его новом сознании, эта мысль преобразилась: её пассивное содержание заменилось активным. В борьбе с влечениями своего сердца он опять возжаждал смерти, как раньше перед лицом бесстрастной действительности; но теперь смерть должна была быть уже не бегством от борьбы, а ее венцом, последней победой. И опять я не берусь сказать, как это сделалось, но всякий сейчас увидит, что так оно было. Разбирая затем одно из произведений Вл. Печерина (поэму Вольдемар), Гершензон заключает разбор словами: ...разрушение само обновляет мир, оно источник жизни. Эта мысль уже и раньше мелькала у Печерина... Теперь он придал ей универсальный смысл. Он послан на землю для того, чтобы призвать в мир Смерть-обновительницу. Так возникла у него философия смерти, в которой его личная участь неразрывно сплелась с представлением о грядущем мировом катаклизме. Вот, кстати, некоторые выдержки из этой поэмы: Однако главное, самое мощное произведение Печерина поэма, так и озаглавленная: Торжество смерти. Это грандиозная симфония Бетховенской силы, символизирующая уничтожение России. Поэма открывается картиной февральского праздника в Петербурге, во второй части являются Немезида, стихии и подземные духи мщения: Собирайтесь, собирайтесь! Нетрудно представить, какую программу общественных преобразований можно построить на основании подобных настроений. Фромм писал, что не знает лучшего пояснения сути некрофилии , чем пример испанского генерала времен гражданской войны Астрея с его кличем Vive la muerte! (Да здравствует смерть!; Fromm, The Heart of Man, NY, 1964, стр. 37-8; The Anatomy of Human Destructiveness, NY, 1974, стр. 330-1). Однако по справедливости приоритет тут должен быть отдан Печерину. Последняя часть Торжества смерти интермедия: апофеоз смерти освобождающей и обновляющей: Является Смерть прекрасный юноша, на белом коне. На плечах его развивается легкая белая мантия, на темнорусых кудрях венок из подснежников. Небо и земля и народы земли и прочих планет сопровождают Смерть с громкими восклицаниями: Vive la mort! Vive la mort! Vive la mort! [...] Юные народы теснятся около Смерти, обнимают ее колена, целуют ее серебрянные шпоры и позолоченные стремена: Vive la mort! Vive la mort! Vive la mort! * * * Творчески-живое Смертью расцветет! Непонятно, отчего Шафаревич не упомянул такой яркий пример, как случай Печерина, в трактате про Социализм как явление мировой истории... |
paslen | 09:52, August 19th 2001 |
paslen |
Деять лет спустя
А я весь этот путч и не заметил, типа. Пьянствовали мы у кого-то на день рождении, и так хорошо, и так душевно, компания подобралась, разговоры прятственные, то есть выпадание полное. Current music: Pet shop boys ''Disco 2" (Оригинал сообщения) |
Alice_M | 09:48, August 20th 2001 |
m_alice |
19 августа (чуть запоздало)
А я затеяла спор со своими старшими товарками о том, какой режим лучше: старый или новый, но мы так ничего и не решили, потому что вроде хотелось, чтобы все как раньше, но и коммунисты - гады, это было понятно. Так говорил мент Фаримский, пользовавшийся в нашем поселке большим авторитетом. А потом стало ясно, что "наши" все равно победят. Тем более, что к Насте на ДР приехали два очень взрослых (17 лет!!!) мальчика, которые рассказали про танки, но было уже не страшно, потому что доехали же. 21 августа все кончилось. А я в этот день стала девушкой :) |
r_l | 15:19, August 20th 2001 |
r_l |
Эффективность ЖД
И тексты временами попадаются отменные (ср. финал у |
Александр Житинский | 18:41, August 20th 2001 |
maccolit |
19 АВГУСТА
Утром мы бегали по пляжу - я от инфаркта, она за компанию, днем я пытался сочинять сценарий по мотивам булгаковских "Роковых яиц" (заказ режиссера Снежкина, у меня все дело происходило в современной перестроечной Москве), а вечером где-нибудь оттягивались. К 19 августа я сочинил 19 страниц сценария и остановился на демонстрации по Садовому кольцу с ОМОНом, дубинками и тогдашними лозунгами. Не помню, зачем там была нужна демонстрация. Для антуража, видимо. Ну, и утром нам объявили по телевизору. Первое, что я сделал - пошел в магазин и купил 8 бутылок портвейна "Агдам". Как выяснилось позже, их как раз хватило на путч, потом я поражался своей прозорливости. Но тогда рассудил, что со свободой слова неизвестно, но портвейн отменят точно. Ну, и неприятно было смотреть "Лебединое озеро" всухомятку. Пили мы с одним московским поэтом, из неизвестных. С бородой, как у Солженицына. Поэт был патриотического направления, только в путч и можно было с ним пить. Над нами летали вертолеты и сбрасывали какие-то листовки. Содержания не помню. Через три дня изрядно помятые, но уже трезвые, мы встретились в столовой. - Как вы были правы! - воскликнул он. - А в чем дело? - Ну, помните, в первую ночь, уходя из моего номера, вы сказали: "Они не продержатся и трех дней!" - Но продержались все же... - возразил я. Ничего этого я не помнил. А на следующий день к огромному памятнику Ленина, что стоял неподалеку у шоссе, приехала машина с мужиками. Мужики резво отпилили пустотелую голову вождя и забрались к нему внутрь. Долго что-то выстукивали, высовывались из Ленина, деловито переговаривались. Потом начали его резать дальше кольцами и увозить. В тот же день я позвонил в Москву своему другу Андрюше Гаврилову, музыкальному издателю, спросить, как дела. И он сказал мне, что умер Майк. Мы успели как раз на похороны. А сценарий я так и не закончил. Не написал больше ни строчки. Снежкин много позже все же поставил фильм по "Роковым яйцам", кажется, без всяких новаций. |
Лёня Посицельский | 17:50, August 20th 2001 |
posic
|
Август 1991
Начиная еще с весны и все лето было у меня такое тяжелое чувство -- что ситуация быстро ухудшается. В июне я даже не пошел голосовать, прежде всего под впечатлением от сообщений по радио про армейские акции по выселенению каких-то армянских деревень в Азербайджане (на проведение которых Ельцин, по моему представлению, согласился в рамках тогдашних договоренностей с Горбачевым). Я помню, как мы обсуждали по телефону с Ромой Б. свежую новость о каком-то, что ли, проекте закона о призыве студентов в армию, и я говорил, что она "навевает запах военного переворота". В конце июля было убийство литовских пограничников в Медининкае -- очередное в цепи многих нападений, терактов и убийств того времени, но отличавшееся все-таки какой-то особой демонстративной бессмысленной жестокостью. (Оригинал сообщения) |
Abu | 11:54, August 13th 2002 |
abooks |
М. Агеев = Марк Леви: summa summae
Биографический субстрат прозы Гимназия Креймана в романе гимназия Клеймана была основана Францем Ивановичем Крейманом в 1858 г. В 1871-1905 гг. она находилась на углу Петровки и Богословского переулка, во времена Леви и поныне находится по адресу Старопименовский переулок, д. 5. Сейчас это школа 1175. Три соученика Леви по фамилиям в романе те же: Буркевиц, Айзенберг, Тикиджянц (в романе Такаджиев). Учителя Семенов и фон Фолькман. Семья Леви проживала в Москве на Цветном бульваре, д. 22, строение 5, кв. 33 в 3-ем этаже. Дом сохранился, не поменял своей нумерации и досконально описан в Романе. У Леви было три брата: Александр (1881 1939?), Вольдемар (Владимир, 1889 сер. 1920-х?). Если это, действительно, о брате, то скорее всего о Мироне (Мейнгарде), который родился в 1882 г., и чья дата смерти неизвестна. Брат Александр также фигурирует в рассказе Паршивый народ. Как и Роман с кокаином, рассказ Паршивый народ написан по следам реальных событий расстрелу Дмитрия Стецуры (в рассказе Руденко). Географические передвижения В Берлине Леви попал на рубеже 1924-25 гг. по материалам МИДа, уехал в январе 1925 г. и перебрался в Турцию в 1930. Будучи без надежного паспорта там вряд ли куда-либо ездил. По парагвайскому (а не уругвайскому) паспорту приехал в Стамбул, устроился на работу в фирму Ашет (Hachette). Леви в Париже быть не мог. То, что он писал в анкете, приводимой Аннинским видимо, для подтверждения профессионального статуса преподавателя иностранных языков. С Червинской он встречался в Константинополе. И там, на берегу Босфора, под стамбульским чёрным небом, ну и т.д. Как заметили публикаторы, дурную службу в этой истории сыграла настойчивость Червинской на том, что у неё с Леви был роман. Авторство романа Письмо Георгия Иванова М.С. Мильруду редактору газеты Сегодня (Рига). Иванов исполнял в газете роль литературного редактора. Конец 1934 г. Речь идет о предложении Леви стать представителем газеты в Турции. Его адрес в Стамбуле: Stambul, Bey-Ogly, B. Bayram sok. 34. Дорогой |
Yulya Fridman | 23:44, July 27th 2002 |
aculeata |
К записи
чего забыто. Например: "Сколько можно рецикливать старую посуду Шафаревича/ Солженицына, он писал об этом еще в 1887 году, но как он есть великий сапожник, ему дозволительно." А по правде если, нельзя забывать, что либеральная интеллигенция вышла из очень тесного круга. Это люди, как и мы все, кроме типа лучших из нас, нахватавшиеся ключевых слов по верхам, мало думавшие с собой наедине и крепко идентифицирующие себя с компаньей. Их воспитание (if any) распространяется на крошечный набор ситуаций, возможных в этом тесном кругу, где правила игры все уже выучили. В остальном это шпана и даже свора, со своими заводилами, со своими сигналами сбегаться всем на одного и, при необходимости, врассыпную. Пока человек, выросший в стае и привыкший от нее зависеть, не почувствует, что он один -- бесполезно ждать, что он избавится от этой манеры. Он ведь думает, что так и надо; его статус между друзьями зависит от того, насколько ловко он это делает. Ну и классификация, конечно, должна учитывать, в каком режиме с вами разговаривают: как со своим еще, или как с чужим. В первом случае оппонент воспринимает как личную обиду ваш отказ понимать ключевые слова (он не поверит, что вы их не знаете). Он, может быть, не договаривает не со зла -- на самом деле он и не знает, как закончить фразу: ее знал целиком кто-то другой, а у него лишь самое общее представление. Он только знает, что эта фраза правильная, из нашего двора. Во втором -- он и не разговаривает, а "метит", чтобы слетевшиеся по сигналу друзья видели, куда кидать фекалии. Здесь другие риторические приемы; может показаться -- совершенно другой человек говорит. |
Аня | 11:19, March 31st 2002 |
anna_tw |
И за каждым разом, в этой мелочи, в этой совершенно проходной ситуации - человек думал бы бля, ну задолбали своими правилами И - точно как здесь - ни хрена бы за собой этот долбанный фильтр не прочищал. И, открывая дверцу, думал бы про предыдущих блин, ну что за уроды Насколько все же проще, логичнее и ненапряженнее: тебе надо ты и чисти. И никакого недовольства жизнью и друг другом. |
Vladimir Dmitrenko | 06:10, May 14th 2002 |
aqualung |
МОНСТР С ЗАПЛАКАННЫМИ ГЛАЗАМИ
(Лимонов; первая глава из книги "Другая Россия") Твой отец инженер или работяга - злой, худой, неудачливый, время от времени надирается. А то и вовсе, никакого папочки в семье, мать - в облезлой шубейке. Глаза вечно на мокром месте, истеричная, измученная, говорит голосом, в котором звучат все ахи и охи мира. Мать всегда жалко, к отцу никакого уважения. Он - никто, когда пьян, ругается с телевизором. Вонючий братец (вариант: вонючая бабка) - после него противно войти в туалет. Квартира о двух комнатах: слишком много мебели плюс ковры, коврики, половички, шторы. Мало света. |
Иваново детство: black and white | 17:11, May 31st 2002 |
asterius |
Al-Luga Al-Arabiia Al-Fusha'
За что нужно любить арабский язык? (Оригинал сообщения) |
рав Авром Шмулевич: bead | 16:12, August 23rd 2002 |
avrom |
Все, что Вы хотели узнать о Samuel Johnson, но стеснялись спросить.
Есть фразочки, совершенно абсурдные и бездоказательные, если пытаться логически в них разобраться, но входящие, тем не менее, в обязательный лексикон " каждого интеллигетного человека" и цитируемые им с автоматизмом людоедки-Эллочки: "хамишь, парниша" = "Патриотизм есть последнее прибежище негодяев", "Кррасота!"="исключение, подтвержадающее правило". Последняя фраза просто завораживает меня своей эпической и бездонной бессмысленностью. Но и "патриотизм" тоже хорош. Для тех, кому интересно - откуда она взялась и что имеется в виду "на самом деле". Из статьи Николая Ефимова О ПАТРИОТАХ, НЕГОДЯЯХ И РОДИНЕ Полемика с Марком Рацем ("НГ", 04.02.2000) Опубликовано в Независимой газете от 24.06.2000 Оригинал: http://ng.ru/polemics/2000-06-24/8_patrio.html "Высказывание принадлежит английскому критику, лексикографу, эссеисту и поэту Сэмюэлю Джонсону, жившему в XVIII веке. В подлиннике оно звучит так: "Patriotism is the last refuge of a scoundrel". Смысл фразы совершенно иной, чем представляется многим нашим авторам. Больше того, не мог английский писатель, автор знаменитого "Словаря английского языка", утверждать, как ему приписывают у нас, будто патриот и негодяй суть одно и то же. Вот в чем смысл фразы: не все пропало даже у самого пропащего человека, отвергнутого друзьями и обществом, если в его душе сохраняется чувство Родины, в ней его последняя надежда и спасение. Добавлю к этому, что английское слово "refuge" (прибежище, пристанище) имеет ряд значений, пропадающих при переводе на русский язык, а именно: спасение, утешение. То есть не просто прибежище, а спасительное прибежище. Кстати, отсюда идет и другое английское слово "refugee" - беженец, эмигрант. Отвечаю с таким опозданием по весьма простой причине. Хотелось заглянуть в "святцы", достать и прочитать статью Сэмюэля Джонсона "Патриот", нашумевшую в свое время и упоминаемую во многих английских биографических словарях. Написанная в 1774 г., она имела подзаголовок "Обращение к избирателям Великобритании". Это серьезное, основательное выступление писателя, где он представлял развернутое понимание патриотизма. Достать ее оказалось не так просто. Историческая библиотека и Библиотека иностранной литературы ответили довольно быстро: "Не располагаем". "Ленинка" обнадежила, но пришлось ждать пару месяцев с гаком, пока в моих руках не оказался 8-й том Собрания сочинений С. Джонсона, изданный в Лондоне в 1792 г., где и помещена статья. И тут уж без длинной цитаты не обойтись. Джонсон писал: "В конце каждого семилетия наступает пора сатурналий, и свободные мужчины Великобритании могут поздравить себя: у них есть из кого выбирать своих представителей. Отобрать и направить в парламент депутатов, которым принимать законы и жаловать налоги, это высокая честь и серьезная ответственность: каждый избиратель должен задуматься, как поддержать такую честь и как оправдать такую ответственность. Необходимо убедить всех, кто имеет право голоса в этом национальном обсуждении: только Патриот достоин места в парламенте. Никто другой не защитит наших прав, никто другой не заслужит нашего доверия. Патриотом же является тот, чья общественная деятельность определяется лишь одним-единственным мотивом - любовью к своей стране, тот, кто, представляя нас в парламенте, руководствуется в каждом случае не личными побуждениями и опасениями, не личной добротой или обидой, а общими интересами". Как видите, Джонсон не только не ставил знака равенства между патриотом и негодяем, но и само слово "патриот" писал с большой буквы. Больше того, предостерегал избирателей XVIII века: опасайтесь деятелей, озабоченных "не благом собственной страны, а осуществлением своих преступных замыслов". Он подчеркивал: "Не может быть Патриотом человек, который хотел бы видеть, как у его страны отбирают права". В обращении к избирателям Джонсон призывал их объединиться вокруг Патриотов. Этим призывом и заканчивается статья. " --------------------- А вот и сама статья: From "The Works of Samuel Johnson," published by Pafraets & Company, Troy, New York, 1913; volume 14, pages 81-93. ---------------------------------------- THE PATRIOT by Samuel Johnson ADDRESSED TO THE ELECTORS OF GREAT BRITAIN. 1774 They bawl for freedom in their senseless mood, Yet still revolt when truth would set them free License they mean, when they cry liberty, For who loves that must first be wise and good. MILTON ---------------------------------------- To improve the golden moment of opportunity, and catch the good that is within our reach, is the great art of life. Many wants are suffered, which might once have been supplied; and much time is lost in regretting the time which had been lost before. At the end of every seven years comes the saturnalian season, when the freemen of Great Britain may please themselves with the choice of their representatives. This happy day has now arrived, somewhat sooner than it could be claimed. To select and depute those, by whom laws are to be made, and taxes to be granted, is a high dignity, and an important trust; and it is the business of every elector to consider, how this dignity may be faithfully discharged. It ought to be deeply impressed on the minds of all who have voices in this national deliberation, that no man can deserve a seat in parliament, who is not a patriot. No other man will protect our rights: no other man can merit our confidence. A patriot is he whose publick conduct is regulated by one single motive, the love of his country; who, as an agent in parliament, has, for himself, neither hope nor fear, neither kindness nor resentment, but refers every thing to the common interest. That of five hundred men, such as this degenerate age affords, a majority can be found thus virtuously abstracted, who will affirm? Yet there is no good in despondence: vigilance and activity often effect more than was expected. Let us take a patriot, where we can meet him; and, that we may not flatter ourselves by false appearances, distinguish those marks which are certain, from those which may deceive; for a man may have the external appearance of a patriot, without the constituent qualities; as false coins have often lustre, though they want weight. Some claim a place in the list of patriots, by an acrimonious and unremitting opposition to the court. This mark is by no means infallible. Patriotism is not necessarily included in rebellion. A man may hate his king, yet not love hius country. He that has been refused a reasonable, or unreasonable request, who thinks his merit underrated, and sees his influence declining, begins soon to talk of natural equality, the absurdity of "many made for one," the original compact, the foundation of authority, and the majesty of the people. As his political melancholy increases, he tells, and, perhaps, dreams, of the advances of the prerogative, and the dangers of arbitrary power; yet his design, in all his declamation, is not to benefit his country, but to gratify his malice. These, however, are the most honest of the opponents of government; their patriotism is a species of disease; and they feel some part of what they express. But the greater, far the greater number of those who rave and rail, and inquire and accuse, neither suspect nor fear, nor care for the publick; but hope to force their way to riches, by virulence and invective, and are vehement and clamorous, only that they may be sooner hired to be silent. A man sometimes starts up a patriot, only by disseminating discontent, and propagating reports of secret influence, of dangerous counsels, of violated rights, and encroaching usurpation. This practice is no certain note of patriotism. To instigate the populace with rage beyond the provocation, is to suspend publick happiness, if not to destroy it. He is no lover of his country, that unnecessarily disturbs its peace. Few errours and few faults of government, can justify an appeal to the rabble; who ought not to judge of what they cannot understand, and whose opinions are not propagated by reason, but caught by contagion. The fallaciousness of this note of patriotism is particularly apparent, when the clamour continues after the evil is past. They who are still filling our ears with Mr. Wilkes, and the freeholders of Middlesex, lament a grievance that is now at an end. Mr. Wilkes may be chosen, if any will choose him, and the precedent of his exclusion makes not any honest, or any decent man, think himself in danger. It may be doubted, whether the name of a patriot can be fairly given, as the reward of secret satire, or open outrage. To fill the newspapers with sly hints of corruption and intrigue, to circulate the Middlesex Journal, and London Pacquet, may, indeed be zeal; but it may, likewise, be interest and malice. To offer a petition, not expected to be granted; to insult a king with a rude remonstrance, only because there is no punishment for legal insolence, is not courage, for there is no danger; nor patriotism, for it tends to the subversion of order, and lets wickedness loose upon the land, by destroying the reverence due to sovereign authority. It is the quality of patriotism to be jealous and watchful, to observe all secret machinations, and to see publick dangers at a distance. The true lover of his country is ready to communicate his fears, and to sound the alarm, whenever he perceives the approach of mischief. But he sounds no alarm, when there is no enemy; he never terrifies his countrymen till he is terrified himself. The patriotism, therefore, may be justly doubted of him, who professes to be disturbed by incredibilities; who tells, that the last peace was obtained by bribing the princess of Wales; that the king is grasping at arbitrary power; and, that because the French, in the new conquests, enjoy their own laws, there is a design at court of abolishing, in England, the trial by juries. Still less does the true patriot circulate opinions which he knows to be false. No man, who loves his country, fills the nation with clamorous complaints, that the protestant religion is in danger, because "popery is established in the extensive province of Quebec," a falsehood so open and shameless, that it can need no confutation among those who know that of which it is almost impossible for the most unenlightened to zealot to be ignorant: That Quebec is on the other side of the Atlantick, at too great a distance to do much good or harm to the European world: That the inhabitants, being French, were always papists, who are certainly more dangerous as enemies than as subjects: That though the province be wide, the people are few, probably not so many as may be found in one of the larger English counties: That persecution is not more virtuous in a protestant than a papist; and that, while we blame Lewis the fourteenth, for his dragoons and his galleys, we ought, when power comes into our hands, to use it with greater equity: That when Canada, with its inhabitants, was yielded, the free enjoyment of their religion was stipulated; a condition, of which king William, who was no propagator of popery, gave an example nearer home, at the surrender of Limerick: That in an age, where every mouth is open for liberty of conscience, it is equitable to show some regard to the conscience of a papist, who may be supposed, like other men, to think himself safest in his own religion; and that those, at least, who enjoy a toleration, ought not to deny it to our new subjects. If liberty of conscience be a natural right, we have no power to withhold it; if it be an indulgence, it may be allowed to papists, while it is not denied to other sects. A patriot is necessarily and invariably a lover of the people. But even this mark may sometimes deceive us. The people is a very heterogeneous and confused mass of the wealthy and the poor, the wise and the foolish, the good and the bad. Before we confer on a man, who caresses the people, the title of patriot, we must examine to what part of the people he directs his notice. It is proverbially said, that he who dissembles his own character, may be known by that of his companions. If the candidate of patriotism endeavours to infuse right opinions into the higher ranks, and, by their influence, to regulate the lower; if he consorts chiefly with the wise, the temperate, the regular, and the virtuous, his love of the people may be rational and honest. But if his first or principal application be to the indigent, who are always inflammable; to the weak, who are naturally suspicious; to the ignorant, who are easily misled; and to the profligate, who have no hope but from mischief and confusion; let his love of the people be no longer boasted. No man can reasonably be thought a lover of his country, for roasting an ox, or burning a boot, or attending the meeting at Mile-end, or registering his name in the lumber troop. He may, among the drunkards, be a hearty fellow, and, among sober handicraftsmen, a freespoken gentleman; but he must have some better distinction, before he is a patriot. A patriot is always ready to countenance the just claims, and animate the reasonable hopes of the people; he reminds them, frequently, of their rights, and stimulates them to resent encroachments, and to multiply securities. But all this may be done in appearance, without real patriotism. He that raises false hopes to serve a present purpose, only makes a way for disappointment and discontent. He who promises to endeavour, what he knows his endeavours unable to effect, means only to delude his followers by an empty clamour of ineffectual zeal. A true patriot is no lavish promiser: he undertakes not to shorten parliaments; to repeal laws; or to change the mode of representation, transmitted by our ancestors; he knows that futurity is not in his power, and that all times are not alike favourable to change. Much less does he make a vague and indefinite promise of obeying the mandates of his constituents. He knows the prejudices of faction, and the inconstancy of the multitude. He would first inquire, how the opinion of his constituents shall be taken. Popular instructions are, commonly, the work, not of the wise and steady, but the violent and rash; meetings held for directing representatives are seldom attended but by the idle and the dissolute; and he is not without suspicion, that of his constituents, as of other numbers of men, the smaller part may often be the wiser. He considers himself as deputed to promote the publick good, and to preserve his constituents, with the rest of his countrymen, not only from being hurt by others, but from hurting themselves. The common marks of patriotism having been examined, and shown to be such as artifice may counterfeit, or wholly misapply, it cannot be improper to consider, whether there are not some characteristical modes of speaking or acting, which may prove a man to be not a patriot. In this inquiry, perhaps, clearer evidence may be discovered, and firmer persuasion attained; for it is, commonly, easier to know what is wrong than what is right; to find what we should avoid, than what we should pursue. As war is one of the heaviest of national evils, a calamity in which every species of misery is involved; as it sets the general safety to hazard, suspends commerce, and desolates the country; as it exposes great numbers to hardships, dangers, captivity, and death; no man, who desires the publick prosperity, will inflame general resentment by aggravating minute injuries, or enforcing disputable rights of little importance. It may, therefore, be safely pronounced, that those men are no patriots, who, when the national honour was vindicated in the sight of Europe, and the Spaniards having invaded what they call their own, had shrunk to a disavowal of their attempt, and a relaxation of their claim, would still have instigated us to a war, for a bleak and barren spot in the Magellanick ocean, of which no use could be made, unless it were a place of exile for the hypocrites of patriotism. Yet let it not be forgotten, that, by the howling violence of patriotick rage, the nation was, for a time, exasperated to such madness, that, for a barren rock under a stormy sky, we might have now been fighting and dying, had not our competitors been wiser than ourselves; and those who are now courting the favour of the people, by noisy professions of publick spirit, would, while they were counting the profits of their artifice, have enjoyed the patriotick pleasure of hearing, sometimes, that thousands have been slaughtered in a battle, and, sometimes, that a navy had been dispeopled by poisoned air and corrupted food. He that wishes to see his country robbed of its rights cannot be a patriot. That man, therefore, is no patriot, who justifies the ridiculous claims of American usurpation; who endeavours to deprive the nation of its natural and lawful authority over its own colonies; those colonies, which were settled under English protection; were constituted by an English charter; and have been defended by English arms. To suppose, that by sending out a colony, the nation established an independent power; that when, by indulgence and favour, emigrants are become rich, they shall not contribute to their own defence, but at their own pleasure; and that they shall not be included, like millions of their fellow subjects, in the general system of representation; involves such an accumulation of absurdity, as nothing but the show of patriotism could palliate. He that accepts protection, stipulates obedience. We have always protected the Americans; we may, therefore, subject them to government. The less is included in the greater. That power which can take away life, may seize upon property. The parliament may enact, for America, a law of capital punishment; it may, therefore, establish a mode and proportion of taxation. But there are some who lament the state of the poor Bostonians, because they cannot all be supposed to have committed acts of rebellion, yet all are involved in the penalty imposed. This, they say, is to violate the first rule of justice, by condemning the innocent to suffer with the guilty. This deserves some notice, as it seems dictated by equity and humanity, however it may raise contempt by the ignorance which it betrays of the state of man, and the system of things. That the innocent should be confounded with the guilty, is, undoubtedly, an evil; but it is an evil which no care or caution can prevent. National crimes require national punishments, of which many must necessarily have their part, who have not incurred them by personal guilt. If rebels should fortify a town, the cannon of lawful authority will endanger, equally, the harmless burghers and the criminal garrison. In some cases, those suffer most who are least intended to be hurt. If the French, in the late war, had taken an English city, and permitted the natives to keep their dwellings, how could it have been recovered, but by the slaughter of our friends? A bomb might as well destroy an Englishman as a Frenchman; and, by famine, we know that the inhabitants would be the first that would perish. This infliction of promiscuous evil may, therefore, be lamented, but cannot be blamed. The power of lawful government must be maintained; and the miseries which rebellion produces, can be discharged only on the rebels. That man, likewise, is not a patriot, who denies his governours their due praise, and who conceals from the people the benefits which they receive. Those, therefore, can lay no claim to this illustrious appellation, who impute want of publick spirit to the late parliament; an assembly of men, whom, notwithstanding some fluctuation of counsel, and some weakness of agency, the nation must always remember with gratitude, since it is indebted to them for a very simple concession, in the resignation of protections, and a wise and honest attempt to improve the constitution, in the new judicature instituted for the trial of elections. The right of protection, which might be necessary, when it was first claimed, and was very consistent with that liberality of immunities, in which the feudal constitution delighted, was, by its nature, liable to abuse, and had, in reality, been sometimes misapplied to the evasion of the law, and the defeat of justice. The evil was, perhaps, not adequate to the clamour; nor is it very certain, that the possible good of this privilege was not more than equal to the possible evil. It is, however, plain, that, whether they gave any thing or not to the publick, they, at least, lost something from themselves. They divested their dignity of a very splendid distinction, and showed that they were more willing than their predecessors to stand on a level with their fellow-subjects. The new mode of trying elections, if it be found effectual, will diffuse its consequences further than seems yet to be foreseen. It is, I believe, generally considered as advantageous only to those who claim seats in parliament; but, if to choose representatives be one of the most valuable rights of Englishmen, every voter must consider that law as adding to his happiness, which makes suffrage efficacious; since it was vain to choose, while the election could be controlled by any other power. With what imperious contempt of ancient rights, and what audaciousness of arbitrary authority former parliaments have judged the disputes about elections, it is not necessary to relate. The claim of a candidate, and the right of electors, are said scarcely to have been, even in appearance, referred to conscience; but to have been decided by party, by passion, by prejudice, or by frolick. To have friends in the borough was of little use to him, who wanted friends in the house; a pretence was easily found to evade a majority, and the seat was, at last, his, that was chosen, not by his electors, but his fellow-senators. Thus the nation was insulted with a mock election, and the parliament was filled with spurious representatives; one of the most important claims, that of right to sit in the supreme council of the kingdom, was debated in jest, and no man could be confident of success from the justice of his cause. A disputed election is now tried with the same scrupulousness and solemnity, as any other title. The candidate that has deserved well of his neighbours, may now be certain of enjoying the effect of their approbation; and the elector, who has voted honestly for known merit, may be certain, that he has not voted in vain. Such was the parliament, which some of those, who are now aspiring to sit in another, have taught the rabble to consider an unlawful convention of men, worthless, venal, and prostitute, slaves of the court, and tyrants of the people. That the text of the house of commons may act upon the principles of the last, with more constancy and higher spirit, must be the wish of all who wish well to the publick; and, it is surely not too much to expect, that the nation will recover from its delusion, and unite in a general abhorrence of those, who, by deceiving the credulous with fictitious mischiefs, overbearing the weak by audacity of falsehood, by appealing to the judgment of ignorance, and flattering the vanity of meanness, by slandering honesty, and insulting dignity, have gathered round them whatever the kingdom can supply of base, and gross, and profligate; and "raised by merit to this bad eminence," arrogate to themselves the name of patriots. http://www.samueljohnson.com/thepatriot.html |
Anatoly Vorobey | 22:50, March 12th 2002 |
avva |
тыканье в европейских языках
По-видимому, во всех или почти всех языках, в которых есть разделение ты/вы, возникли соответствующие глаголы: "тыкать" и "выкать". Из этого треда: tutearse - "тыкать" в испанском tutoyer - "тыкать" во французском siezen & duzen - "выкать" и "тыкать" по-немецки А есть ли такой глагол в польском, скажем? А вот примеры самих фраз, означающих "давайте перейдём на ты", которые были предложены: Me gustari'a que nos tutea'ramos. (испанский) "Podemos tratar-nos por tu?" или "Trata-me por tu." - португальский Darf ich Ihnen das 'du' anbieten? (можно предложить Вам "ты"? - немецкий) Du kannst mich duzen (Ты можешь тыкать меня - немецкий) Wollen Sie mich siezen? (более вежливая и формальная форма - немецкий) On se tutoie? (французский) A moze przejdziemy na ty? (польский: а может перейдём на ты?) Кроме того, узнал из этого же треда, что в Юзнетовских немецких группах абсолютно все общаются на "ты" (параллель с русским Фидо?). Любопытно! Вот ещё один интересный случай с "тыканьем", уже не из Юзнета. В иврите деления ты/вы не существует, местоимение второго лица единственного числа только одно - "ата" = "ты". Однако в большом иврит-русском словаре Дрора, вышедшем в 70-х годах, есть глагол "леатот" (ивритскими буквами: לאתות), образованный от местоимения "ата", и таким образом означающий "тыкать". Глагол этот, конечно же, абсолютно бессмысленен по крайней мере в отношении самого иврита. В ивритских толковых словарях я его не нашёл (правда, в старые не лез). Ни один знакомый израильтянин этого слова не знает (хотя конечно же распознаёт его смысл, когда я объясняю). Действительно ли существовало такое слово (напр. для того, чтобы передать это понятие при переводе русской или другой европейской классики на иврит)? Или Дрор его просто выдумал в виде шутки и поместил в словарь? Не знаю. Интересно было бы узнать. |
Anatoly Vorobey | 01:49, April 23rd 2002 |
avva |
хайку, лимерики, мысли о минимализме
Теперь, кстати, начинается новый конкурс - переводов лимериков. Условия можно прочесть в журнале ведущего, А я попробую наконец собрать во что-то связное разрозненные мои мысли о моём отношении к хайку вообще. Мои эстетические убеждения заставляют меня относиться к хайку - равно как и к любой другой минималистской форме в искусстве или литературе - априори с глубоким подозрением. Я не верю (не ценю, не люблю) поэзию (всё нижеследующее о поэзии относится и к другим литературным жанрам и к искусству вообще), которая выполняет роль катализатора - и больше ничего. Мне не нужны "несколько слов, внезапно всколыхнувших в его душе старые воспоминания...". Я плевать хотел на "ничего, казалось бы, не значащие строки, неожиданно пробудившие в ней ощущение..." То есть это всё хорошо и приятно, конечно, но к поэзии прямого отношения не имеет. При всей проблематичности -- но, настаиваю я, не невозможности -- такого подхода с точки зрения литературной теории, мне нравится, когда в стихе (романе, стиле) что-то есть. Что-то своё, уникальное, видимое именно в нём. Что-то, что действует на меня вследствие именно своего изначального присутствия в первоначальном тексте, а не того, что я в этот текст вчитываю, следуя канонам, привычкам, пристрастиям, убеждениям или чему-нибудь ещё. Ко всему тому, что в качестве основополагающего принципа демонстрирует отсутствие этого присутствия, отсутствие своего нетривиального содержания, я отношусь с подозрением. И к "Чёрному квадрату", и к инсталляции в виде унитаза - беру специально радикальные примеры вне литературы, благо в искусстве 20-го века найти их очень легко. Эти работы действуют благодаря нарушению конвенций, сбрасыванию запретов, рефлексированию по поводу взаимодействия искусства и общества и чего угодно ещё - но не благодаря тому, что в них есть. Да, я вполне понимаю всю сложность объективного определения: что это значит, что это есть в нём самом? Можно ли вообще дать такое определение? Не знаю. Шаткость такого абсолютизма в свете современной теории литературы и теории искусства очевидна - и не надо даже идти к постмодернизму, проблематичность внутренних качеств (intrinsic qualities) вполне укладывается и в программы предшествующих по-мо научных школ. И всё же, эстетически эта внутренность для меня важна -- очень важна. А попытаться укрепить её философское обоснование - совершенно другая, отдельная задача; но стоящая и важная, замечу -- и мне хотелось бы как-нибудь попробовать этим вплотную заняться. Поэтому (возвращаясь к литературе) и к минималистам в прозе, например к Хэмингуэю, я отношусь всегда настороженно -- во всём, что касается именно стиля, конечно. Я признаю шарм коротких рубленых фраз, презрения к эпитетам, повествовательной лаконичности. Но я не верю в то, что на одном таком шарме можно построить стиль - точно так же, как на одних одних только богатых эпитетами, многословных предложениях невозможно построить стиль, надо к этому что-то ещё (много чего ещё). Проблема минимализма в том, что он отрицание этого ещё ставит во главу угла, и, по крайней мере в первом приближении, объявляет это отрицание сутью своей эстетики. Но в том-то и дело, что я не верю в отрицание, порождающее эстетику -- или, точнее, верю в то, что оно порождает очень бедную, плохую, никчемную эстетику. Поэтому лучшие из авторов-минималистов пишут, на мой взгляд, хорошо вопреки своей эстетической программе - или, по крайней мере, тому, как она выглядит на первый взгляд. В стиле Хэмингуэя (в лучших его вещах) хорошо не то, чего нет, а точность скупого отбора того, что есть. При всей обманчивой простоте его прозы подделать её очень нелегко; попытка писать простыми рублеными фразами приводит к пониманию того, что у Хэмингуэя есть какие-то свои глубокие секреты того, как писать простыми рублеными фразами; и вот эти вот секреты составляют, для меня, суть персональной стилистики Хэмингуэя. При всей заявленной простоте его слога он не настолько прост, чтобы не позволять разнообразия стилей. Другое дело, что обманчивая его простота приводит к появлению огромного количества плохих писателей-минималистов. Подражать Хэмингуэю куда легче, чем подражать Флоберу! Хайку же, в свою очереь, является поэтическим жанром, балансирующем на краю минимализма. В столь тесном пространстве текста просто трудно много сказать. Большинство хайку состоят из буквально одной или двух чрезвычайно кратких мыслей или образов, неожиданное и яркое сочетание которых должно вызывать нужный эффект у читателя. Но создаётся ли этот эффект под собственно влиянием этих мыслей и образов -- или от осознаваемой читателем символики жанра хайку? Может быть, это вот странное сравнение в этом вот хайку кажется нам глубоко прекрасным и восхитительно парадоксальным потому, что мы знаем, что хайку воплощают в себе глубоко прекрасное и восхитительно парадоксальное -- а на самом деле сравнение это вполне тривиально и неинтересно? Что из ощущаемого нами эффекта вызвано тем, что есть в этом конкретном хайку, а что - всем остальным, наросшей вокруг жанра хайку символикой? Можно спросить - а какая собственно разница, чем вызвано ощущение? Есть разница. Для меня - есть, и является одним из самых важных критериев. Так устроено моё понимание поэзии, так устроены мои эстетические идеалы. Отсюда подозрение, с которым я отношусь к хайку. Я отнюдь не считаю, что хороших хайку не бывает - бывает и много - но своё мнение составляю на основании внимательного анализа того, что в этом хайку написано, того, как оно на меня действует, того как и насколько действие соответствует содержимому. На это можно, в свою очередь, возразить, что такой анализ разрушает эстетическое действие хайку, мешает "чистому", интуитивному восприятию, которое как раз необходимо при чтении хайку. Но мне такое возражение кажется неубедительным и, на основании личного опыта, неверным. Не-вдумчивое восприятие как раз и означает, что мы во многом даём своим стереотипам, а не собственно содержимому стиха, определить то, что мы чувствуем. Ощущение прелести и парадоксальной красоты может быть сколь угодно острым и убедительным -- но по сути своей оно стереотипно, если основано почти целиком на культурных стереотипах и лишь в минимальной степени - на том, что есть в стихе. Такое стереотипное ощущение будет столь же стереотипно повторяться сотни и тысячи раз в такой же форме при чтении сотен и тысяч хайку -- и, собственно говоря, это и происходит почти всегда, на мой придирчивый взгляд, с теми хайку, что сочиняются по-английски, по-русски и на других языках в наше время, современными поэтами. Мне это не нужно и противно. Мне подавай индивидуальную прелесть, индивидуальный смысл, собственное содержание, свой вкус. |
Anatoly Vorobey | 04:32, May 13th 2002 |
avva |
реклама и сопротивление оной (англ.)
Scientists are uncovering ways of making messages more persuasive. Politicians and salesmen use such tricks already. Who can afford not to read on?В статье описываются интересные эксперименты, но по большому счёту, нет там ничего очень уж устрашающего, Старше-Братского. Вот ещё забавный отрывок: There are other tricks that can be employed to lower resistance. It can, for example, be disrupted by the unexpected. In an experiment a few years ago, students posing as beggars found that they received small change 44% of the time that they asked directly for it without specifying a sum. If they asked for a precise sum that was a single coin (25 cents), they got it 64% of the time. But if they asked for an apparently arbitrary number (37 cents) they got it 75% of the time. The more precise and unusual the request, the less people were able to resist it.На самом деле, если бы у меня попросили 37 центов, я решил бы, что просящему они нужны для какой-то конкретной цели, т.е. ему недостаёт именно 37 центов до билета на автобус, скажем, и действительно скорее бы дал, чем если бы меня попросили о чём-то неопределённом. Неожиданность и необычность вопроса тут ни при чём, по-моему; просто "помочь мелочью человеку, случайно оказавшемуся без денег" и "дать денег профессиональному нищему" - совершенно разные категории поступков, и отношение к ним разное (нет, не обязательно отрицательное во втором случае -- не хочу быть понятым неправильно -- но тем не менее разное). |
Anatoly Vorobey | 01:14, June 17th 2002 |
avva |
11 лет; воспоминания
Сейчас уже очень плохо, увы, вспоминается этот день. Мы летели самолётом из Варшавы (куда попали поездом). Приземлились когда? -- ненадёжная память подсказывает, что часа в 2 пополудни. Какая-то регистрация, анкеты, ещё всякая волокита, но не слишком много. Новизна всего происходящего и будничность всего происходящего вслаивались друг в друга и кружили голову. Очень жарко. Наконец выскочили из здания терминала наружу, вывалились со всеми чемоданами, и каким-то образом оказались в такси. Таксист повёз нас в Ришон ле-Цион (недалеко от аэропорта, 10 минут езды, если без пробок), к родственникам, которые приехали за пол-года до нас и снимали там квартиру. Первые пару недель нам предстояло жить у них, и долго и мучительно искать подходящую квартиру, каждый день совершая, по неописуемой жаре, долгий обход маклерских контор. Я знал, возможно, пару десятков слов на иврите, и ещё, может, сотню думал, что знал. Это автоматически превращало меня в эксперта по ивриту в семье. Где находится Ришон ле-Цион по отношению к аэропорту, у нас не было ни малейшего понятия. То есть знали в принципе, что это где-то в той же части страны, и относительно недалеко, но не более того. Я решил выяснить у водителя, сколько же времени нам предстоит ехать (он говорил только на иврите). После нескольких минут мучительных раздумий я гордо выдавил из себя фразу: "кама зман hольхим?" (что означает: сколько времени идём?). Водитель бросил на меня странный взгляд, но не рассмеялся и даже, похоже, не удивился -- он и не такое, небось, видал. "эсрим дакот" (двадцать минут). Слово "минуты" я знал, да и считать на иврите умел - или так казалось. "эсрим" - грамматически множественное число от слова "эсер" - "десять". Если форма единственного числа означает "десять", то форма множественного числа должна означать... "двадцать"? -- логично для иврита, но не для меня. Всю оставшуюся дорогу я напряжённо размышлял, почему нам осталось ехать аж сто минут, ведь это же должно быть так близко! "Расклинило" меня только через несколько дней, кажется, когда я вспомнил этот странный диалог и меня внезапно осенило. Вот этот эпизод только и вспоминается действительно отчётливо из того дня, а всё остальное потонуло в мареве влажной жары, суматохи, волнений и одиннадцати лет. Странно это немного. Всё же день этот всё перевернул, всё переиначил, и повернул жизнь так круто, как никакой другой день после него. Началась -- нет, не новая жизнь, конечно -- но совсем другая её часть. Промотав на кнопке фаст-форвард 11 лет в будущее, попадаю после нескольких минут шелестения плёнки обратно в сейчас -- час ночи перестук клавиатуры под моими пальцами в звенящей тишине на стуле перед монитором в маленькой комнатке уютной квартиры на слишком высоком этаже крепкого старого дома в центре Иерусалима. В Израиле. |
Записи 60-79 (Memories) | 0-19 | 20-39 | 40-59 | 60-79 | 80-99 | 100-119 | 120-139 | 140-145 | |
[ Krylov's Livejournal
| info
|
Add this user | Архивы Krylov |
Оглавление |
memories ] 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12 | 1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | |